Неужели же самый близкий друг, самая любимая женщина не снимут с нас хотя бы часть этой тяжести? Да. Но лишь на несколько мгновений, ибо они и сами должны тащить этот плащ из свинца». Плащ из свинца — он высокопарен, но искренен. Откуда, спрашивает он себя в дневнике, это непрерывное желание творчества? «Это потребность идти навстречу всем душам, которые могут понять вашу, а отсюда получается то, что все эти души узнают себя в вашей живописи. Жить в умах посторонних людей — вот что действительно способно нас опьянить».
Между тем он, так стремившийся раскрыть свою душу, так рвавшийся к связям, к контактам, оказался неожиданно почти в изоляции. После скандала 1827 года он был вынужден завесить картинами убогие стены своей мастерской. Покупателей не было. А он все писал и писал. Производительность его была колоссальна.
Мы вот пытаемся проследить некую линию, словно протаптываем тропинку в необъятном лесу его жизни, а он двигался фронтом, флангами захватывая громадные пространства, отмечая свое продвижение множеством дел. Вы знаете, сколько и как, с каким невероятным напором ему приходилось работать? За 1826 год перечислим только холсты: «Император Юстиниан составляет свои законы» — огромнейший холст высотой в четыре метра и шириною в три. «Доктор Фауст», маленькая квадратная композиция высотою в полметра. «Казнь дожа Марино Фальеро» — полтора метра на метр. Этому холсту повезло — прямо из Салона он отправился в Англию; Эжен получил за него 1800 франков. Маленький портрет натурщицы Аспазии в мавританском костюме. «Вечер после сражения» — полуметровый холст, на котором изображены две мертвые лошади. Большой эскиз к «Сарданапалу». «Портрет графа Палиатино». «Слепой в Иерихоне». «Турок, седлающий лошадь». «Сидящий турок». «Одалиска». Громадный «Христос в Гефсиманском саду» — три метра на три с половиной. «Портрет барона Швитера» — в рост.
Этот вал перехлестывает на следующий год через праздник святого Сильвестра, не останавливаясь, не затихая ни на мгновение: он ревет и ревет. «Греция на развалинах Миссолонги», «Сарданапал», «Убийство епископа Льежского» на сюжет из Вальтера Скотта, «Торквато Тассо в сумасшедшем доме», «Смерть Гассана» — из Байрона... Непостижимо уму.
Издатель г-н Мотт заказал Эжену серию литографий к «Фаусту» Гёте. Г-н Мотт был страшным сквалыгой, и в случае, если издание не принесло бы ему существенной выгоды, рассчитывать на его щедрость было нельзя. Эжен был достаточно осторожен и предпочитал бы, конечно, работать наверняка. Однако слишком уж искусителен был материал.
Трудно себе представить произведение более
Так же наивны и непосредственны гравюры Эжена, наивны и даже
Эжен старается идти напролом, и как только появляется у него искушение сойти на окольные тропы, он себя нарочно сбивает, усилием возвращает себе непосредственность: есть нечто детское в том, как Делакруа заставляет сверкать глаза страшного пуделя, который привязался к Фаусту и Мефистофелю в поле за городскими воротами, как старательно он подымает дыбом его черную шерсть.
Издание не имело у публики никакого успеха. Книга почти не нашла покупателей. После тщательного подсчета прибылей и убытков г-н Мотт уплатил Эжену сто франков и подарил гравюру с портрета папы Пия Седьмого работы Лоуренса.
Однако Эжен, вероятно, был очень доволен. Он наслаждался этими грандиозными перелетами от одного океана к другому — от Данте к Шекспиру, к Байрону, к Гёте, — самозабвенно погружаясь в стихию нового, мощного духа.
Эжен послал знаменитому автору экземпляр парижского издания «Фауста». Гёте гравюры чрезвычайно понравились, но по поводу литографий, изображающих кухню ведьмы и сцену на Брокене, он сказал: «Заметно, что автор склонен к грубым наслаждениям и, несомненно, Париж предоставляет для этого большие возможности». Бедный, светский, деликатный Эжен!
Но возможности действительно были. В конце концов это был девятнадцатый век, в парижских гостиных появился английский комфорт, и в моду входила кровавая английская кухня — появился тот эклектизм, который, собственно, и составляет очарование этого века.
Мир уж не так оскудел — просто изобилие приняло новую форму, стало более разнообразным и менее напыщенным. Чувственность Рубенса показалась бы теперь немного топорной, а по сравнению с восемнадцатым веком флирт был более глубок, более резок, женщины казались более страстными — в моду входили брюнетки иудейского типа.