Итак, Лассаль-Борд подготовил ему в Сен-Дени ложе для живописи. Это стоило ему, наверное, немало трудов. Он потратил на это два месяца.
Кусок стены размером три с половиною метра на четыре Эжен расписал за семнадцать дней. Человеку, который, еще будучи юношей, за пятнадцать дней сверху донизу переписал колоссальную «Резню в Хиосе», это было нетрудно.
Его работа напоминала полет пращи — как будто даже слышался свист.
«Так как самое главное — это передать впечатление, которое природа производит на художника, надо, чтобы он был подготовлен к этому и вооружен средствами для самой быстрой и стремительной передачи своих впечатлений...»
Но картину с натуры он теперь никогда не писал. Его собственное воображение обладало для него реальностью, столь же достоверной, как и природа. Евангельский миф тоже был для него достоверным, по крайней мере когда он писал; он клубился в нем, в его голове, оформляясь, материализуясь местами, расплываясь, но равно наполненный страстью и пафосом. Он ощущал это действие, его самого опускали в могилу, тяжелое тело сына соскальзывало с его коленей, он откидывался, распростерши руки и склонив голову в горе. Апостолы наклонялись над ним, все клубилось, клубилось; Мария и Елизавета касались его запекшихся ран. Громадный пейзаж, дымный от страсти и веры, мерцающее небо, фиолетовые холмы Галилеи...
Он касался стены — всей целиком, он пробегал по ней, как настройщик пробегает по клавишам, он касался стены, не давая застыть тому, что возникало на ней, как будто бы он хотел, чтобы это возникшее оставалось столь же
Цвет нашей жизни с возрастом меняется, постепенно, неуклонно и плавно.
В росписи Сен-Дени де Сан-Сакреман столько же Рембрандта, сколько и Рубенса, если не больше. Рубенс — в шесте, в круглении объемов, в мощной и плавной выпуклости. Рембрандт — в свете, который не имеет источника, который как будто испускают сами тела, в этом мерцании, в мраке, — он надвигается и отступает, и надвигается вновь — в этой дематериализованное, в растворении видимого... Здесь есть Тинторетто, Веронезе, Тициан. Но больше всего здесь его самого — это он, неповторимый, своеобразный, единственный.
Гениальный темперамент, возникнув, по-видимому, сразу приобретает особое свойство: впечатления, вместо того чтобы его разрушать, становятся средством его обороны.
Подлинно гениальное творчество — это совершенно особый продукт, оно происходит в особых условиях, его механизм обладает изумительной мощью, он способен перерабатывать колоссальное количество поступающей в него информации, она становится его неотъемлемой собственностью, превращается в него самого. Именно поэтому гениальность не боится влияний.
15
О Аттила, когда ты вернешься с четырьмястами тысячами всадников, чтобы сжечь эту прекрасную Францию, страну подошв и подтяжек?!
«Преклонитесь перед всеми этими отталкивающими фигурами, перед этой Магдалиной с опьяненными глазами, перед этой распятой Девой, бездушной, гипсовой и бесформенной, перед этим отвратительным, гнойным, ужасным телом, которое осмеливаются показать нам как изображение сына божия...
Он забавляется в морге чумой и холерой, вот его препровождение времени, вот его радость».
Что за дьявольщина! Он не желал никого эпатировать — он, всегда старавшийся быть комильфо. Он был добросовестным мастером и хотел только волновать души других. Но, видимо,
Он был знаменитостью, ему поручались грандиознейшие заказы эпохи — над ним смеялись, как над мальчишкой. Пресса, проклятая пресса, писаки — от них спасения не было.
Он швырял в них холстами, он отплевывался, он хотел их задавить своим изобилием — в двух Салонах подряд — в 1840 и 1841 годах — он выставил «Правосудие Траяна» и «Взятие крестоносцами Константинополя», два грандиозных холста, две великолепные фантазии.
«Вокруг императора волнуются знамена, и земля дрожит под копытами его лошади... Вдова, обезумевшая от горя, восклицает: «Цезарь, помоги моему горю, отомсти, отомсти за мое дитя, которое они убили!» Он ответил ей, как бы скучая: «Подожди, я вернусь...» — «А если ты не вернешься?» — «Тогда тот, кто после меня будет править империей, он вас рассудит». — «Но я на коленях прошу тебя, император». Поколебавшись, он вымолвил: «Утешься. Я исполню свой долг перед тем, как уехать: справедливость этого хочет и сострадание восторжествует».
Эжен вдохновился стихотворением поэта-романтика Антони Дешана.