Начал Ерёма золотым пёрышком выводы писать. Смотрит: что за оказия? Голова и совесть ерёмины подсказывают писать одно, а золотое пёрышко скрипит совсем другое. Совесть говорит: «Фома Хапун — подлец», — а перо выводит: «Фома Хапун — растущий директор». Совесть подсказывает писать: «Целый ряд преступлений», — а перо золотое выводит: «Целый ряд достижений». Совесть диктует: «Отдать под суд», — а перо пишет: «Объявить благодарность».
Спорила, спорила ревизорская совесть с золотым пёрышком, однако пёрышко взяло своё, и совесть ерёмина благородно ретировалась.
Уехал Ерёма Скрипун, а Фома Хапун ходит по кабинету, ручки потирает и приговаривает:
— Что, взяли? Жалобщики, бумагомаратели, ракалии, критиканы зловредные! Вот я вас!
Вызвал Фома ракалий, критиканов, жалобщиков и объявил:
— По вашему собственному хотению, по моему велению, увольняю вас.
Уволил Фома ракалий и дачу себе на казённые деньги построил. Ракалии развели руками и свистнули:
— Ну и ревизор Золотое Пёрышко!
Так с тех пор Ерёму Скрипуна и стали называть ревизор Золотое Пёрышко. И не чаяли в нём души разные плуты-проходимцы, стяжатели-потакатели, взяточники-растратчики и прочая сволочь. Намекнут, бывало, тому же Фоме Хапуну: «Ой, Хапун, что-то заметно, прокурор Недреманное Око на тебя стал заглядываться. Как бы из дачки-то с казенными антресолями в тюрьму тебе не угодить». А Фома одно твердит:
— Золотое Пёрышко не выдаст — Недреманное Око не съест.
И верно. Получит Ерёма Скрипун жалобу. Раньше возьмёт, бывало, своё железное перо и выведет резолюцию: «В прокуратуру». А теперь золотое пёрышко само собой скрипит: «В дело». А Ерёма предоволен и души не чает в золотом пёрышке. Смотрит, по щучьему хотению, по Фомину велению, на супруге Ерсмеихе манто каракулевое появилось, на детушках Еремеевичах шубки-пуховики, да и сам Ерёма в шубу бобровую влез.
Долго ли, коротко ли так-то Скрипун с Хапуном подвизались, только получает Ерёма однажды такую ли злую-пре-злую жалобу на Фому, что совесть у Скрипуна прямо-таки в ужасное шевеление пришла. И если бы не заглушил её телефонный звонок, бог знает, до чего бы ревизорская совесть дошевелилась.
— Алло!.. Да, это я, Ерёма… Здорово, Фома!.. Как? Лесу на дачку? Полвагона?.. Вот спасибо! Насчёт жалобного? Ды мы её сейчас…
Положил Ерёма трубку и взял золотое пёрышко, чтобы на жалобе «В дело» наскрипеть. Ап смотрит: золотое пёрышко ни туда и ни сюда, не пишет, не скрипит. Ерёма и так и этак его вертит — нет, совсем отказало. «Да ведь ты же вечное? Ты же не простое — золотое? В чём же дело?» — сердится Ерёма. А золотое пёрышко и говорит вдруг человеческим голосом:
— Хошь меня казни, хошь в помойку выбрасывай, а не могу я в присутствии прокурора ни писать, ни скрипеть.
Глянул Ерёма перед собой и обмер: прокурор-то Недреманное Око — вот он, перед ним сидит и молвит:
— Ну, Ерёма, сумел плутовать, сумей и ответ держать.
С тех пор, говорят, и песенка поётся:
МИЛЯГА
Болтун подобен маятнику:
того и другого надо остановить.
Поезд остановился на большой узловой станции. Мои московские спутники попрощались и вышли из купе. Я остался один и, судя по тому, что до отхода поезда оставалось всего пять минут, а в купе никто не появлялся, был обречён на одиночество.
Но вот в дверях купе появилась огромная фигура в жёлтом кожаном пальто. В одной руке фигура держала большой чемодан, в другой — пузатый портфель из жёлтой кожи, с множеством ремней, блестящих застежек, пряжек, кнопок. На ногах фигуры были ослепительно белые фетровые валенки с калошами, на голове — треух из какого-то очень пушистого меха, от чего голова казалась непомерно большой.
Низко нагнувшись, фигура шагнула в купе, маленькими, круглыми, почти безбровыми глазками посмотрела вверх, вниз и положила портфель на нижнюю полку. Затем совершенно неожиданным для такого гиганта скопческим фальцетом фигура вымолвила:
— Здравствуйте! Я Миляга, Опанас Кузьмич Миляга. Прошу прощения, надеюсь, я не занимаю чужого места?
— Нет, все три места свободны, занимайте любое.
Мой новый попутчик со странной фамилией снял треух, обнажив круглую, наголо обритую голову с капельками пота. Потом он снял пальто, сел против меня, вынул из кармана клетчатый платок и, отдуваясь, стал вытирать лицо, голову, шею
— Уф! Чуть-чуть успел на поезд. Сто пятьдесят километров на «газике» отмахал без передышки. Уф!
Раздался свисток, поезд тронулся. В окне мелькнули последние станционные огни. Мой спутник раскрыл чемодан и стал извлекать из него свёртки, кульки, банки. Разложив всё это на столе, он вынул бутылку коньяку, распечатал.
— Прошу, сосед, милости прошу разделить трапезу. Вот рыжички, вот белые грибки, икорка… Вы издалека?
— Из Москвы.
— Ого! Тем более прошу. Разве в Москве вы знаете, что такое настоящие рыжики!
Я поблагодарил и пожалел, что час тому назад плотно пообедал. Впрочем, рыжики я всё-таки попробовал.
— Ну, каковы?
— Чудесные рыжики!
— То-то!.. Извиняюсь, куда путь держите?