Я пошел медленно-медленно, оглядываясь через плечо на Бориса и, споткнувшись обо что-то, шлепнулся на пол. Надзиратели устраивали в коридорах ловушки, клали вблизи камер скатанные валиком длинные толстые половики. Если идущий по коридору арестант пялит глаза на камеру, что нежелательно, он обязательно споткнется в полутьме, а иногда и упадет. Поднимаясь, я снова услышал голос Бориса:
— И Сергей Колбасьев здесь! — А затем разрывающий душу крик:
— Миша, скажи, что я…
Кому и что сказать — осталось неизвестным. Это и сейчас мучает меня. Душу разрывал его последний крик, а я уже бежал по коридору, подгоняемый конвоиром.
Так вот почему Лещенко подсовывал мне фамилии Корнилова и Колбасьева! Хотел захлестнуть нас одной петлей. Раскрыта подпольная контрреволюционная организация писателей! Верное повышение по службе! Не встречусь ли я с моими друзьями в кабинете Лещенко? Он ведь настойчив и энергичен. Что ж, я хотел бы этого. Нам не страшно будет смотреть друг другу в глаза.
Мы не встретились. Моя встреча с Борисом в тюремном коридоре была последней. И Сергея Колбасьева я не увидел…
Я забегу вперед. О трагическом конце Бориса я узнал в Тайшетском лагере, когда с нас было снято запрещение переписки. Родственники мои, знавшие о моей дружбе с Борисом, дружбе многолетней, начавшейся в «Резце», прислали мне фотоснимок с его живописного портрета. До сих пор не знаю, кто из ленинградских художников писал Бориса. Это фото, без каких-либо надписей, но с тоненькой траурной окантовкой, объяснило мне все. Погиб замечательный поэт. Перечитайте его стихи и вы поймете, какого художника мы потеряли. Он реабилитирован посмертно. Чуткая наша молодежь достойно почтила память погибшего поэта. Учащиеся средней школы города Семенова Горьковской области, где Борис провел детские годы, просили переименовать одну из городских улиц в улицу Бориса Корнилова. Их просьба исполнена.
Поэт-жизнелюб, он так писал о смерти:
И это продолжение жизни есть, оно в стихах Бориса Корнилова.
О безвременной кончине Сергея Колбасьева я узнал еще позднее и при очень странных обстоятельствах. Выше я уже писал о реабилитировавшем меня постановлении военного трибунала. Постановление это было напечатано на машинке, помнится, на четырех листах. Дочитав до последней строки, до подписей, я обнаружил, что к моим бумагам подколото еще несколько листов с таким же машинописным шрифтом. Оказалось, что, по небрежности канцеляриста, к моей реабилитации была подколота и реабилитация Сергея Колбасьева, но посмертная. Он был расстрелян по ложному доносу какой-то Паулинь, объявившей его финским шпионом. Позднее, во время пересмотра дела Колбасьева в трибунале, она отказалась от своих показаний. Убила человека и покаялась!
Я долго сидел, стиснув голову руками, над канцелярской бумажкой, рассказавшей о бессмысленной смерти честного и талантливого человека. Сидевший напротив меня майор смотрел на меня сочувственно. Он решил, наверное, что я потрясен неожиданной реабилитацией. А я думал о Сергее, о его последних минутах, о его предсмертной тоске и томлении…
Я влюблен в его морские повести и рассказы: «Салажонок», «Арсен Люпен», «Поворот все вдруг», «Правила совместного плавания». В них романтика моря и романтика опасной, тяжелой и красивой морской службы. Он был и поэтом.
«Добрый моряк и добрый писатель», — как хорошо сказал о Сергее Адамовиче Н. С. Тихонов, прошел в своей жизни немало минных полей (надо пройти!) и погиб на мине, подброшенной подлой рукой.
Адриана Ивановича Пиотровского я видел в камере в последний раз. О его конце я узнал только в этом году, в Ленинградском отделении Союза писателей. Он реабилитирован, тоже посмертно, в 1957 году. Дружбу мою с этим мужественным, красивым и нежным человеком, завязавшуюся и оборвавшуюся в тюрьме, я считаю счастьем моей жизни. Снят запрет и с его блестящего имени. На днях я с волнением прочитал в журналах, что вскоре выйдут на свет его переводы комедий Аристофана, славного афинянина, приходившего в нашу тюремную камеру, чтобы вдохнуть в нас мужество и веру.
Сотрудники Адриана Ивановича по «Ленфильму» рассказывают, что, когда Адриан Иванович был недоволен кинокартиной, спектаклем, чьим-нибудь романом, он говорил: «Не хватает ветра. Ветра нет!»