Начав рассказ о людях непоколебимой честности, об их нравственной высоте, я попутно хочу сказать не скорбную, а гордую правду о человеке моего цеха. Удивительно вел себя в камере Адриан Иванович Пиотровский, и особенно, когда возвращался с допросов. По-интеллигентски мягкий и с обостренной чувствительностью, присущей природе художника, он должен был сильнее и глубже многих из нас страдать от варварских допросов. Он нередко приходил от следователя со стиснутыми зубами, как малярик, силящийся удержать дрожь озноба, и все же находил силы шутить. Зная, как нужен нам смех, он неторопливо, как-то деликатно, без восклицательных знаков рассказывал об очередном допросе:
— Такой идиот моя машерочка. Я хотел с ним о литературе поговорить. Читали, говорю, наверное, у Куприна…
— О, господи! О литературе с машерочкой говорить! — смеемся мы. — Ну, ну, дальше!
— А он орет: «Какой там еще Куприн? Вот тебе Куприн!» Изволили ударить меня. И руку носовым платком вытерли. Такая чистюля моя машерочка!
Я любуюсь Адрианом Ивановичем. Что-то бесконечно привлекательное в его спокойной, умной улыбке, в неторопливых точных жестах, во всей свободной изящной манере держаться, а ведь его только что оскорбляли, били, недаром он то и дело щупает двумя пальцами нижнюю челюсть.
— Все-таки заинтересовался, спрашивает: «Ладно, давай, что там у вашего Куприна?» Куприн писал, говорю, что прежде у жандармов были обязательно голубые глаза. Подбирали к голубым околышам. Вижу, что эта славная традиция и теперь соблюдается.
Все смеются, а я воображаю, как Адриан Иванович невинно смотрит на голубые глаза следователя, ожидая удара. И удар, конечно, был. Адриан Иванович заканчивает:
— Второй раз машерочка руку платком не вытирал.
Он щурит на меня близорукие глаза и, видимо, неверно понимает выражение моего лица.
— Осуждаете за пошлятину? Но, бог мой, как же иначе с ним говорить? Не так же…
Полузакрыв глаза, тихо улыбаясь от наслаждения, он медленна читает:
Во весь голос надо говорить об этом не крикливом, но гордом мужестве.
А у нас есть, к сожалению, люди, быстро и недостойно забывшие то, «что жизнь прошла насквозь». Очи уже морщатся, уже говорят: да, это было, да, это тяжело, стыдно, но хватит ворошить прошлое и выносить сор из нашей избы. Хватит, хватит!
Нет, не хватит! Ради настоящего и счастливого, разумного, честного будущего обязаны мы ворошить прошлое. Сталинский культ посеял в душах неустойчивых людей ядовитые семена, и до сей поры мы видим ростки этих недобрых семян в труде, в быту, в науке, в искусстве, в человеческих взаимоотношениях.
Мы обязаны расчистить поле нашей жизни, выполоть страх, угодничество, неуважение к человеку, робость слов и робость мыслей.
К Большой Чистке призывает нас Партия!
4
Вызвали, наконец, и меня на допрос. Это произошло в конце второго месяца моего тюремного заключения. Вызвали днем, а это было уже доброе предзнаменование.
«Тягач», как называли мы конвоиров, водивших нас на допросы, ведет меня по темным коридорам Шпалерки. Мы идем долго, переступаем какой-то высокий порог, и я попадаю в совсем другой мир. В окна бьет солнце — боже, какое оно яркое, оказывается! — за окном крыши родного города, радостная зелень какого-то сада, в широком коридоре встречаются щеголеватые офицеры, две нарядно одетые, весело щебечущие девушки жуют на ходу бутерброды, пахнет духами, хорошим табаком, откуда-то тянет вкусными запахами кухни, и варевом, и жаревом, и печевом. Светло, весело, чисто, даже уютно, от чего я уже отвык в полутьме и вонючей духоте набитой заключенными камеры. Не может быть, чтобы в этом веселом, нарядном доме таилось что-нибудь страшное, творились гнусности. А был это пристроенный к тюрьме «Большой дом», как называли ленинградцы огромное здание областного управления НКВД, место далеко не веселое и не уютное. «Тягач» останавливает меня около двери, каких было множество в бесконечном коридоре, и стучит. За дверью звонкий веселый голос крикнул:
— Входите!
В 1956 году, уже на свободе, я читал в Карагандинском областном управлении внутренних дел постановление военного трибунала о моей реабилитации «за полным отсутствием состава преступления». В постановлении этом упоминалось и о моем следователе, лейтенанте НКВД Лещенко. Многочисленными свидетельскими показаниями доказаны методы его следовательской работы: запугивания, издевательства, избиения арестованных. Но при первой нашей встрече он мне очень понравился. Парень спортивного склада, с ловким тренированным телом, румяным добрым лицом, белокурыми кудрями, с дружелюбной белозубой улыбкой. Я вдруг вспоминаю рассказ Пиотровского и со страхом гляжу на глаза лейтенанта. Слава богу, глаза у него карие! Едва я вошел, он позвонил и приказал принести чай. Помню, к чаю были конфеты «раковые шейки». Он угостил меня и дорогой папиросой. Это было истинное наслаждение. В камере нам давали две пачки махорки на месяц.