Когда Мартин ушел и мы отправились в резиденцию завтракать, я был уверен, что, по мнению Доуссон-Хилла, дело уже решено. Он обращался со мной с поддразнивающей, чуть виноватой предупредительностью, с какой обращаются обычно с соперником, мужественно борющимся до конца при заведомо негодных средствах. Уверен я был и в том, что никто из судей не собирается менять своего мнения. Нельзя сказать, правда, чтобы на Брауна, да и на Кроуфорда, не произвели никакого впечатления слова Мартина. Но самое большое, чего удалось добиться Мартину, это заставить Брауна призадуматься над тем, что они «неправильно подошли к авторитетным представителям противного лагеря». После того как они «укрепят свои позиции в этом деле», — а Браун был твердо уверен, что это его обязанность, — надо будет не пожалеть времени и усилий для того, чтобы «наладить отношения».
Браун с довольным видом потягивал рейнвейн, Доуссон-Хилл делился своими воспоминаниями о поездке по Рейну, старый Уинслоу осушил три рюмки, одну за другой. И тут Браун заметил, что я не притронулся к вину.
— Вы не пьете, Люис?
— Превосходное вино, — заметил Доуссон-Хилл. — Советую вам не отказываться. Право, очень советую.
Я сказал, что не люблю пить среди дня. Браун внимательно посмотрел на меня. Он обратил внимание на мою молчаливость. Не заподозрил ли он, что я еще не считаю себя побежденным?
Суд перебрался в профессорскую; штора была опущена, пахло воском, политурой, табаком Кроуфорда, с террасы доносился запах жимолости.
Дворецкий, словно смакуя громкое имя, провозгласил:
— Сэр Фрэнсис Гетлиф.
Когда Фрэнсис сел, Кроуфорд сказал:
— Мы очень сожалеем, что пришлось тащить вас сюда в воскресенье.
— Я счел бы крайне прискорбным, ректор, если бы это оказалось поводом для беспокойства.
— Мы сознаем, что этим нарушаем ваш отдых, но надеемся, вы понимаете, как благодарны мы вам за ваше содействие.
— Не стоит говорить ни о каком нарушении, ректор, если я смогу оказаться хоть в какой-то мере полезным…
Я уже довольно давно не встречался с Фрэнсисом на заседаниях. Я и забыл, что, чувствуя неловкость, он всегда напускает на себя какую-то неестественно изысканную, подчеркнутую вежливость и начинает говорить, как испанцы в драмах Кальдерона.
Напряжение, которое я испытывал, обострило мои чувства, и сейчас, словно впервые увидев его, я подумал, что и внешне он похож на испанца семнадцатого века. То есть похож очертаниями головы с плоским черепом, продолговатым, худым лицом. Но не раскраской: под загаром кожа у него была бледная, а глубоко сидевшие в орбитах глаза того своеобразно золотистого цвета, который я встречал только у англосаксов. У него прекрасные глаза, внезапно понял я, глаза идеалиста, глаза философа. Под ними лежали коричневые тени — неизгладимые следы тревог и переутомления, следы жестокой внутренней борьбы. Это было лицо человека, не щадившего себя, человека, которого неудержимо гнали вперед его воля, честолюбие и совесть.
Опрашивая его, я не торопился. Мне хотелось, чтобы с него сначала сошла эта преувеличенная вежливость. То, что судьи могли подумать, будто я просто переливаю из пустого в порожнее, стараясь делать хорошую мину при плохой игре, меня не беспокоило. Все время, пока я занимался повторением пройденного, спрашивая: когда он впервые услышал об этом скандале? Видел ли он статьи, опубликованные Говардом? Задавая ему другие формальные вопросы, не представлявшие никакого интереса, я видел, что Доуссон-Хилл сидит, удобно развалившись в кресле, с таким видом, будто все это наводит на него скуку.
— Одно время вы считали само собой разумеющимся, что Говард подделал фотографию, приведенную в его труде?
— Безусловно.
— И следовательно, вы были согласны с вердиктом суда старейшин, когда они впервые решили уволить его?
— При любых обстоятельствах потребовались бы чрезвычайно веские причины для того, чтобы я счел вердикт суда старейшин этого колледжа неправильным, — сказал Фрэнсис, делая небольшой поклон в сторону ректора и Брауна, — и при тех обстоятельствах я считал, что такой вердикт неизбежен.
— Когда же вы изменили свое мнение?
— Позже, чем следовало бы.
Это уже было лучше. Его голос, ясный и отчетливый, внезапно стал жестче.
— Вы стали предполагать, что была допущена ошибка?
— Я хотел бы уточнить, что вы подразумеваете под словом «ошибка».
— Разрешите мне по-другому поставить вопрос — вы стали предполагать, что суд вынес неправильный приговор?
— Я пытался объяснить это судьям. Очевидно, я высказал свою мысль не до конца.
Теперь Фрэнсис говорил вполне авторитетно. Вот это дело, подумал я. Только я собрался нанести свой coup[32]
, как в негодовании вынужден был остановиться. Внимание одного из судей полностью отсутствовало — он не слушал авторитетных заявлений и вообще ничего не слушал. Старый Уинслоу, разморенный жарой и рейнвейном, задремал, низко опустив на грудь голову с выдающимся, как у щелкунчика, подбородком.Я замолчал на полуслове.
— Эллиот? — осведомился Кроуфорд.
Я указал на Уинслоу.
— А? — невозмутимо сказал Кроуфорд. — Все мы старимся! — Он осторожно подергал Уинслоу за мантию.