Я бросил взгляд на Доуссон-Хилла, сидевшего на другом конце стола. В прищуренных глазах его пряталась усмешка — ироническая, а может быть, просто профессионально-сочувственная. Ему, человеку непривычному к ученым советам, казалось невероятным, что они могли позволить увести себя в сторону от обсуждаемого вопроса. Никаких правил, никакой, по понятиям Доуссон-Хилла, связи с делом, — вместо этого они упрямо занялись психологией человека, решившегося на научный подлог.
Я сделал все, что было в моих силах. Я повторил им имена и истории, которые слышал от Фрэнсиса Гетлифа, когда мы с ним впервые разговаривали на эту тему перед банкетом в Михайлов день. Такие подлоги случались и раньше. Мы ничего — или почти ничего — не знаем об ух мотивах. Ни в одном случае деньги роли не играли. Только один раз — и то предположительно — человек руководствовался прозаическим желанием добиться места. Все остальные случаи совершенно загадочны. Даже близко зная кого-то из этих людей, разве можно было понять, в чем тут дело?
Никто, и я в том числе, этого не знает. Но разве так уж трудно представить себе, что могло привести к подлогу некоторых из этих людей, особенно наиболее известных, занимавших положение ничуть не ниже Пелэрета? Разве своеобразное тщеславие не могло быть одним из мотивов? «Столько раз я оказывался прав. Уверен, что и на этот раз не ошибаюсь. Это вполне закономерно. Если доказательство не дается мне в руки, ну что ж, на этот раз придется мне самому сотворить это доказательство. Это покажет всем, что я прав. Нисколько не сомневаюсь, что впоследствии другие повторят эти опыты, и моя правота будет доказана».
То немногое, что я успел узнать о характере Пелэрета, не противоречит, как мне кажется, такой возможности. Понимаю, сказал я, обращаясь к Уинслоу, что он производил впечатление человека скромного. Я вполне готов поверить, что таковым он и был. Но есть особого рода скромность и особого рода тщеславие, провести грань между которыми бывает очень трудно. А не может ли быть и так, что эти два качества в конце концов одно и то же? Разве уже одни заголовки в его рабочих тетрадях не наводят на мысль, что как раз эта черточка и могла крыться в его характере? Разве трудно представить себе, что, по мере того как он старился, он делался нетерпелив от сознания, что у него остается все меньше и меньше времени для работы над своей последней проблемой — пусть даже не очень важной, но для которой (он в этом не сомневался) он нашел правильное решение. Может, он был убежден, что все это вполне закономерно? Почти так же закономерно, как если бы он сам создал эти законы. И возможно, что к этим мыслям примешивался дух озорства, который иногда встречается в людях тщеславно-скромных: «А ведь мне это сойдет с рук!»
Встретившись взглядом с Брауном, я понял, что сделал ошибку. Он не только был настроен против Говарда. С неприязнью и недоверием он слушал также все то, что говорил я. Он, один из всего суда, был одарен настоящей проницательностью. Он понимал людей, окружавших его, он относился к ним с сочувствием, реалистически. Но, несмотря на всю свою проницательность, он не доверял психологическим домыслам. Как правило, даже если мы с ним оказывались в противных лагерях, он всегда отдавал должное моему умению верно судить о людях. На этот раз он отвернулся от меня, решив, что я забрался в дебри.
Это было щекотливое положение, и я не сумел справиться с ним. Теснимый Кроуфордом и Найтингэйлом, я вынужден был пойти на риск, но я ошибся в расчете. Обведя взглядом судей, я должен был признать, что принес больше вреда, чем пользы.
Глава XXVIII. Фальшивая нотка
Когда мы покончили с Пелэретом, Кроуфорд нажал кнопку звонка, и дворецкий внес поднос, на котором стояли искрившиеся на солнце кофейник с кувшинчиком. За дворецким следовал еще один слуга, несший второй массивный колледжский поднос с чашками. Суд расположился пить кофе. Доуссон-Хилл заинтересовался серебром. Какого оно века? — спрашивал он, и Браун с таким видом, будто мы собрались здесь уютно посидеть после обеда, обстоятельно объяснял ему. Доуссон-Хилл стал расспрашивать про серебряных дел мастеров восемнадцатого века. Оба они, по-видимому, находили такого рода разговор вполне уместным.
Именно с этим хладнокровным нежеланием считаться со временем мне приходилось постоянно сталкиваться на работе, именно это меня всегда раздражало; я завидовал этому искусству в других и пытался ему научиться, так никогда и не овладев им по-настоящему. Крупные деятели — не спринтеры, они не связаны временем; если вы начинаете торопить их, когда они не расположены торопиться, это означает, что вы среди них чужой.
Колледжские часы успели пробить четверть двенадцатого, когда наконец подносы были убраны. Кроуфорд уселся поудобнее в кресле и обратился ко мне:
— Ну что ж, Эллиот, я думаю, теперь вы хотели бы пригласить сюда Говарда?