Письмо к Сталину — ultimum refugium[1]
общественной жизни 30–40-х годов. В стране, где попраны законы, гражданин ждет от власти не соблюдения своих прав, но лишь послабления, не справедливости, но милости. В пору сталинского террора всеобщий страх и незащищенность породили слепую веру в чудо, веру в спасительную силу писем на высочайшее имя. Возникло нечто вроде всенародной почтово-телеграфной эпидемии. На адрес «Кремль. Сталину» были отправлены десятки миллионов жалоб. Родственники невинно осужденных, жертвы чисток, высланные, снятые с работы, исключенные из партии, лишенные пенсии, права голоса, доброго имени — все, кто так или иначе попали под колесо сталинской государственной машины, многократно писали родному, дорогому, любимому товарищу Сталину. И хотя, в отличие от слезниц на монаршье имя, письма Генеральному секретарю ВКП (б), как правило, оставались без ответа, год от года их становилось все больше. И одновременно росла легенда о сталинской отзывчивости, доброте, внимании к малым сим. Алчущие надежды охотно передавали из уст в уста рассказы о том, что по сталинскому слову выпущен на свободу уже приговоренный к расстрелу юноша, что кому-то отдали незаконно отнятую жилплощадь, кого-то вернули из ссылки. И все это благодаря письмам, которые (это подразумевалось как нечто само собой разумеющееся) открывали вождю народов глаза на своеволие местных начальников.Стихия надежды на сталинское милосердие захватывала в 30–40-е годы не только темных обитателей провинции. Столичная интеллигенция обращалась к «последнему средству» столь же истово, с той же верой, что вождь «многого не знает». Зимой 1943 года, когда Прянишников уговаривал Комарова писать о судьбе Николая Ивановича в Кремль, к президенту пришел еще один проситель — Сергей Вавилов. Какими-то окольными путями академик Вавилов-младший узнал о том, что брат Николай жестоко голодает в тюрьме, что здоровье его пошатнулось и сама жизнь в опасности. Разговор двух академиков происходил без свидетелей, но помощник президента видел: из кабинета Сергей Иванович ушел в слезах. Комаров тоже выглядел расстроенным: то, что до сих пор оставалось государственной тайной, стало явным — Николай Вавилов, человек, давший своей стране миллионы тонн хлеба, умирал в тюремной камере от голода. Сергей Иванович просил о том же, что и Прянишников: от имени Академии наук немедленно известить обо всем Сталина. Он даже, набросал проект письма. По словам А. Г. Чернова, в нем говорилось примерно следующее: величайший ботаник нашего времени Николай Иванович Вавилов находится в тюрьме. Здоровье его подорвано. Президент АН СССР готов взять академика Н. И. Вавилова на поруки. Если же выпустить ученого на свободу не представляется возможным, президент просит предоставить арестованному возможность вести исследования в области растениеводства.
Шли месяцы. Канцелярия Сталина по своему обыкновению отмалчивалась. Осенью 1943 года Прянишников снова пришел в президиум академии напомнить о злополучном послании. Комаров захлопотал, заохал, помощнику тут же было приказано связаться по «вертушке» с личным секретарем Сталина Поскребышевым. Ответ Поскребышева был краток: письмо переправлено Берии. Круг замкнулся.
Рассказ о дальнейших событиях дошел до меня в нескольких вариантах. Но и дочери Дмитрия Николаевича Прянишникова, и А. Г. Чернов, и некоторые ученики Вавилова сходятся на одном: в конце 1943 года Прянишников добился приема у Берии. Очевидно, устроить встречу помогла жена Берии, сотрудница Дмитрия Николаевича по Тимирязевской академии. Берия принял престарелого академика в своем великолепном кабинете на площади Дзержинского. Заместитель Председателя Совнаркома СССР, комиссар государственной безопасности первого ранга держался отменно любезно, даже предупредительно. На столе были разложены тома следственного дела Н. И. Вавилова. Дмитрию Николаевичу предоставили возможность беспрепятственно читать показания подследственного и свидетелей. «Вот видите, — сказал якобы Берия, раскрывая очередной том «дела», — вот он сам своей рукой пишет, что продался английской разведке». Прянишников полистал документы, оттолкнул от себя толстые тома и заявил, что бумагам не верит. Он знает своего ученика почти сорок лет и убежден, что Николай Иванович не может быть ни шпионом, ни вредителем. «Поверю, если только он мне все это скажет», — заключил старик и, не прощаясь, пошел к двери. Еще с полчаса, не разбирая дороги, ничего не видя перед собой, шел, пока «добрые люди» не помогли ему отметить пропуск и вывели из ворот.