И, как всегда при мысли о том, что произойдет, если его когда-нибудь отсюда выпустят, Арбогаст подумал о своей машине. Голубая “Изабелла” была не машиной, а просто сказкой, и, обзаведясь собственным делом в 1952 году, он купил ее без колебаний и проволочек. И, вспоминая сейчас об этом, подумал, что даже тогда эта покупка показалась ему слишком нахальной, как будто он еще не заслужил права обзавестись собственной машиной. Известие о банкротстве Фирмы “Боргвард” в 1961 году стало для него одним из редких вторжений из внешнего мира, способных выбить его из колеи равнодушия и дать с особой остротой почувствовать, что это такое — ход времени. Потому что скоро не останется ничего из знакомых ему вещей и понятий. Вот не стало фирмы “Боргвард”, у торгового представителя которой он приобрел “Изабеллу”. Вот уже никто и не вспоминает об этой марке. Новые модели “БМВ”, которые рекламировались в грангатской газете, оставляли его равнодушным. И тем сильнее успокаивала его мысль о том, что “Изабелла” стоит в гараже, смазанная и зачехленная.
Когда-нибудь я вновь сяду за руль, думал он в первые годы. Он сейчас позволил себе пару минут поиграть с мыслью о том, как выйдет на свободу, — пару минут, пока его прямо из комнаты для свиданий вели назад, в мастерскую, откуда перед тем вывели на встречу с доктором Клейном. О разговоре с доктором Клейном он думал постоянно, думал и в мастерской, а позже, в камере, с целью обзавестись хоть какими-нибудь доказательствами того, что адвокату стоит доверять, вынул и перечитал письмо Фрица Сарразина. Он попытался представить себе этого Сарразина. Он размышлял над тем, как именно смотрел на него доктор Клейн. Был полуденный час: обычный грохот из коридора. Потом заключенным раздали обед, и все затихло. Через час его снова поведут в мастерскую. Он сидел за столом не в силах даже поесть.
Уже давно он не обращал внимания на то, как здесь порой бывает тихо. На мгновение его посетила мысль — и он воспринял ее как нечто новое: а дверь-то заперта. Ему стало дурно. Вновь и вновь, пока они курили, набираясь сил для нового соития, Мария вела мизинцем левой руки по выгравированной на приборной доске надписи “Изабелла”, а пепел на конце сигареты, которую она держала во рту, становился все длиннее и длиннее. Тогда он перегнулся к ней и поцеловал ее под мышку, она задрожала, пепел облетел, и она засмеялась. И он задал вопрос. Ее лицо с этой улыбкой, делавшей его таким счастливым, оказалось поблизости от его лица, и она рассказала. Тихим голосом рассказала ему о Берлине, и о бегстве с мужем, и о детях, оставшихся у свекрови, и о том, как она тоскует по ним, и о жизни в лагере.
Он знал о беженцах лишь из газет, да по рассказам тех, у кого после войны появились подселенцы. В лагере для беженцев Риггсдорф он не был ни разу. Она поцеловала его в щеку и продолжила рассказ едва слышным шепотом и так близко, что ее губы формировали слова прямо у него на коже, а ее влажное дыхание застилало ему глаза. Это был самый обыкновенный концентрационный лагерь времен третьего рейха с блочными бараками и длинной опоясывающей стеной, под которой до самого конца войны стояла зенитная батарея. В каждом барачном помещении имелись два окна — спереди и сзади, — и маленький огород за дверьми, который, что ни осень, под дождем превращался в болото. Половицы в бараке прогнили и начали подламываться. До уборной было десять минут ходу. Было слышно все, что происходит за стенкой. Когда ее муж, рассказала она, на весь день отправлялся в Грангат на заработки, она часами сидела не шевелясь, лишь бы люди подумали, что ее тоже нет дома. Несколько часов никто не заходил, никто не окликал ее, никто не стучал в дверь или в окно, занавеску на которое она сшила из государственного флага.
Голос ее звучал хоть еле слышно, но ровно, как будто она рассказывала все это уже много раз. О жизни в лагере она повествовала скорее дистанцированно — так, словно та ничуть ее не затрагивала. Ничто не имело для нее значения, кроме его объятий, и та жадность, с которой она впивалась ему в губы, возбуждала его. Когда Арбогаст в конце концов спросил, а зачем она вообще сбежала из Восточного Берлина, она лишь пожала плечами и молча потерлась лбом о его щеку, как зверек, который хочет, чтобы его приласкали. А почему она не ищет работу? Она вновь ничего не ответила. И вот уже и ему стало невтерпеж и он раздавил в пепельнице докуренную лишь до половины сигарету. Один раз он поцеловал ее в губы, уже поняв, что она умерла. Из-за этого ее равнодушия, подумал он сейчас, сам не зная, правда это или нет. Припомнил, как взял в обе руки ее голову с уже опавшими мышцами. Встал, помочился, вылил суп в унитаз и смыл — благо, уже два года, как в камере появился сливной бачок.