Я приехал сюда с Матвеем Погребинским, организатором трудовых коммун, автором книжки о Болшевской коммуне, человеком неисчерпаемой энергии и превосходным знатоком мира «социально опасных». Ребята знают, что он явился набирать несколько сотен человек в Болшевскую трудкоммуну: товарищи, работающие там, сообщили им, что коммуна растет, нуждается в людях…
На крыльце одной из казарм стоит весьма благообразный старик. Сухое «суздальское» лицо его украшено аккуратной бородкой, на нем серый легкий пиджак, брюки в полоску, рубашка с отложным воротником, темный галстук. Ботинки хорошо вычищены. Он похож на «часовых дел мастера», на хозяина галантерейного магазина, — вообще на человека «чистой жизни».
— Фальшивомонетчик? — тихонько спрашиваю.
— Нет.
— Экономический шпионаж?
— Профессиональный вор. Начал с двенадцати лет, теперь ему шестьдесят три. Через несколько месяцев кончается срок.
Старик вежливо приветствует, независимо осматривая меня и моего сына. Знакомлюсь с ним, спрашиваю: что он будет делать, кончив срок?
— У меня — своя судьба, своя профессия, — охотно и философски просто отвечает он.
Серые, холодные глаза, круглые, точно у хищной птицы, бесцеремонно и зорко осматривают меня, моего сына, секретаря. Стоит он твердо, сухое тело его стройно и, должно быть, крепко.
— Трудно вам здесь?
— Нет. По возрасту не подлежу назначению на тяжелые работы.
И, улыбаясь остренькой улыбкой, прибавляет:
— А если ошибся — плати! Так положено…
Погребинского тесно окружила молодежь. Он носит рыжую каракулевую шапку кубанских горцев, и «социально опасные» зовут его — «Кубанка». Он говорит с ними на «блатном» языке тем же грубовато дружеским и шутливым тоном, как и они с ним. Старик, прислушиваясь к его беседе, вполголоса сообщает мне:
— Со шпаной этой, конечно, нелегко жить. Не на воле, где на них у нас управа есть. И побеседовать не с кем. Мелкота все. А я, знаете, работал крупно. Может, помните, еще до войны, писали в газетах о краже у Рейнбота, московского градоначальника? Моя работа. А также у банкира Джамгарова, у графа Татищева… Все — я…
Усмехаясь, поглаживая бородку, он продолжает вспоминать «дней былых опасные забавы, шум успехов и улыбки славы».
— У Рейнбота засыпался. Выскочил он в ночном дезабелье, с реворвером в руках, присел за кресло, кричит и сует реворвер в воздух, а реворвер — не стреляет! Не заряжен был, или предохранитель не открыт, или другое что, — не стреляет! Ну, конечно, на крик прибежали…
Он вздохнул и поморщился, но тотчас снова расцвел.
— Смешно было смотреть на него: спрятался, кричит. А ведь военный и даже градоначальник. Неожиданность, конечно! Неожиданность всякого может испугать, — поучительно добавляет он…
— А знаешь, Медвежатник у нас, в Болшеве.
У-у вас? Ну да!Старик вырос, выпрямился еще более, лицо его покрылось бурыми пятнами, несколько секунд он молчал, открыв рот, ослепленно мигая, молчал и шарил руками около карманов брюк, как бы вытирая ладони. Было ясно, что он не верит, изумлен. Потом, сухо и сипло покашливая, вытянул лицо, щеки его посерели, он заговорил, всасывая слова:
— Ах, сволочь! Ссучился? Ах, сука! Такой суке — нож в живот! Повесить его надо, мерзавца! Ах ты…
Я отошел прочь. В памяти остались холодные зрачки, покрасневшие белки хищных глаз и на губах кипящая слюна. Сколько мальчишек воспитал ворами, а может быть, и убийцами этот человек за пятьдесят лет его работы, сколько людей он толкнул в тюрьмы!
Сижу в казарме. Часы показывают полночь, но не веришь часам; вокруг — светло, дневная окраска земли не померкла, и на бледно-сером небе — ни одной звезды. Здесь белые ночи еще призрачней, еще более странны, чем в Ленинграде, а небо — выше, дальше от моря и острова.
Широкая дверь казармы открыта, над койками летает, ластится свежий солоноватый ветерок, вносит запах леса. Большинство обитателей спят, но десятка три-четыре собрались в углу вокруг Погребинского. Ясно, что он пользуется широкой популярностью среди этих людей; они хорошо знают обо всем, что он делает, они доверяют ему и не стесняются с ним. На его вопросы отвечают:
— Ты — «свой», сам знаешь!
Биографии ребят однообразны: война и голод, «беженство» и сиротство, беспризорность, встреча с такими воспитателями юношества, как старый вор, неудачно пытавшийся «поработать» в квартире московского градоначальника. Выспрашиваю ребят, ближайших ко мне:
— Трудно вам здесь?
— Не легко.
— Прямо говори — тяжело! — советует другой.
Жалуются довольно откровенно, однако единогласия нет: то один, то другой «вносят поправки».
— Все-таки не тюрьма!
С ним соглашаются:
— Это — да!
И снова начинается «разнобой».
— На торфу тяжело работать.
— Там паек выше зато…
— Работаем по закону — восемь часов.
— Трудно осенью, на лесоразработках.
— На торф бандитов посылают теперь.
— Грамоте учат.
Человек, должно быть, не очень расположенный к наукам, говорит, вздыхая:
— Хочешь не хочешь — учись!
Эти слова тотчас вызывают эхо:
— Теперь дуракам — отставка!