Читаем Дело было так полностью

Случилось так, что это слово — маникур — поначалу удостоилось места в словаре наших семейных выражений, а уже отсюда перекочевало в словарный запас всего мошава, а может, и всей Долины. Строго говоря, оно пришло к нам в несколько ином виде, в составе выражения, которым мы в семье пользуемся по сию пору: Говорят, она еще и маникур себе делает! Выражение это описывает крайнюю степень нравственного падения, полный идейный и духовный распад личности. Оно родилось в одном из застольных разговоров, когда кто-то из членов семьи рассказал, что какой-то мошавник «продал дыни перекупщику с большой дороги», то бишь нарушил устав мошава, который разрешал продавать и покупать только через официальные каналы. В те времена такое нарушение было аморальным в полном смысле этого слова, и поэтому другой собеседник тут же поспешил добавить: «Это еще что! Говорят, его жена вдобавок завела шашни с одним парнем из Рамат-Давида» (не из соседнего кибуца, до такого еще не дошло, упаси Боже, но из расположенного поблизости от него одноименного военного аэродрома). И когда всем уже стало ясно, что речь идет о семье, ущербной во всех отношениях, нарушающей не только устав мошава, но и моральные нормы всего человечества, преступников растоптали окончательно, раздавили, как тяжелый крестьянский башмак давит жалкий окурок или таракана во дворе, пригвоздив их фразой, которая выявила самое грязное дно, самый предел человеческого падения: Говорят, она еще и маникур себе делает.

Не то чтобы столь же презренные родичи маникура — губная помада, тушь для ресниц, пудра и румяна — уже были тогда допущены в деревню. Ни в коем случае! Но роли самого отвратительного из отвратительных символов безнравственности удостоился именно маникур — по той причине, что он предназначался для тех самых еврейских «трудовых рук», которые были призваны пахать и окучивать, сеять и строить. Для тех первопроходческих пальцев, которые сионистская революция стремилась оторвать от чеков и купюр, от талмудической зубрежки и схоластических препирательств и вернуть к ремеслу, земледелию и орошению. Тех пальцев, которые должны были держать косу и тянуть коровьи соски, нажимать на заступ, а когда нужно, и на спусковой крючок. Маникур грозил превратить эти трудовые руки в некий неприлично разукрашенный, «фанфаронский» объект. В самом деле, понятно ведь, что женщина, которая делает себе маникур, не захочет пачкать свои разукрашенные руки в коровнике или в поле и не согласится ломать свои красные ногти, загоняя патроны в обойму, — нет, она будет день и ночь любоваться своими пальцами, лакировать ногти и выставлять руки и ноги на всеобщее обозрение и позор!

Впрочем, моему дедушке Арону мало было борьбы с маникуром. Он объявил священную войну столь же омерзительному американскому обычаю жевания резинки, именуя его «пережевыванием пустоты» и усматривая в нем еще один пример растленных американских повадок. В набор этих повадок у него входили также «пожирание сладостей», «вывязывание галстуков», «разъезды на такси» и все прочее, что он и его друзья-пионеры называли «буржуазными излишествами», поскольку они превышали их любимые «чашку чаю и хвост селедки». (Под «хвостом», кстати, дедушка понимал всю селедку целиком.)

Стоило деду Арону увидеть, что кто-нибудь из внуков жует жвачку, он тут же кричал: «Немедленно выплюнь эту чингу изо рта!» Чинга была искажением английского выражения chewing gum, жевательная резинка, которое дедушка когда-то подхватил у английских солдат, служивших в наших местах во времена мандата. Время от времени, так мне рассказывали, некоторые из этих солдат заглядывали к нам во двор, чтобы купить сыр, который замечательно делала бабушка Тоня, или, усевшись в тени дерева, отведать холодного арбуза из мокрого мешка, подвешенного на ветру, но главное, наверно, — посмотреть на дом, в котором есть дети, и мать, и отец. Живя вдали от семьи, они тосковали по такому дому.

В знак благодарности они дарили детям соблазнительные пакетики «чуинг-гама», вызывая этим праведный гнев дедушки Арона.

Как и все прочие отцы-основатели, его старые друзья, дед Арон тоже подпоясывался обрывком веревки, из тех, которыми обвязывали тюки соломы. А зимой так же, как все они, набрасывал на плечи и голову пустой джутовый мешок, складывая его так, что он превращался в подобие большого монашеского клобука. Мешок защищал голову от дождя и одновременно свидетельствовал о пролетарской скромности и готовности довольствоваться малым.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги