Картина была заграничная, и рассказывалось в ней о заграничном бандите, который женился на заграничной красавице, чтобы овладеть драгоценными камнями. И бандит и красавица непрерывно болтали на непонятном языке, в ногах у них прыгали надписи, и Лариса не успевала дочитывать их.
Тятюшкин крикнул, чтобы читали вслух.
В передних рядах зашумели:
— Мы не малограмотные!
— Что тут, изба-читальня?
— Задним ничего не видать! — кричал Тятюшкин.
Каждый считал нужным высказаться. Только Лариса сидела молча, безучастно, ощущая неприятную слабость пальцев рук и звон в ушах. В зале было душно. «Жаль, что у скамейки нет спинки, — подумала она, — как бы хорошо прислониться…» Голова у нее кружилась.
— Двинься немного, — сказала она Тятюшкину.
— Куда я тебе двинусь? — ответил тот.
«Надо бы домой», — подумала Лариса. Но ей не хотелось подыматься с места, не хотелось двинуть ни ногой, ни рукой, не хотелось смотреть картину — ничего не хотелось…
На экране шла чужая черно-белая жизнь. Бандит изводил молодую жену, пугал ее, пытался свести с ума… А Лариса следила, как в темноте струятся от аппарата светлые лучи, медленно передвигаются, соединяются, раздваиваются, и смотреть на эти покойные, медленные лучи было гораздо приятней, чем на бандита.
И ни музыка, ни картина не занимали Ларису, она все больше убеждалась, что в ней заключается новый человек, еще маленький, крошечный, но уже нахальный, в отца, не позволяющий ни о чем, кроме него, думать, отбирающий волю и силы. Она и раньше догадывалась об этом, но не верила до конца от страха перед будущим. Первым ее душевным движением была ненависть к маленькому человечку, ломающему привычную жизнь. И сразу же вслед за этим ей стало нестерпимо жаль его, и чувство горячей нежности подкатило к ее сердцу.
«Где Матвей?»— подумала она и стала искать его глазами.
Он сидел без шапки, вытянувшись, и смотрел не на экран, а куда-то вбок, наверное на Тоню.
— Надо же! Какая длинная картина! — сказала Лариса.
Тятюшкин не ответил ей. Он спал.
Лариса вздохнула и тупо стала дожидаться конца. А светлые упругие лучи по-прежнему покойно струились к экрану, соединялись, пересекались, раздваивались над ее головой.
Наконец картина кончилась.
Лариса поднялась и в медленном потоке ничего не подозревающих людей вышла в фойе. Старики расходились по избам, молодые растаскивали по сторонам скамейки, очищали место для танцев. В зале открыли окна.
Матвей стоял среди комсомольцев, окружавших Ивана Саввича.
— Нам надо постоянного человека, — услышала Лариса голос Тони.
— Что я тебе, рожу человека, — возражал Иван Саввич.
— Для культурной работы можно найти. Он себя окупит.
— Хочешь — бери своего деда.
— Вы шутите?
— Зачем шутить. Может, от него хоть в клубе польза будет.
— А что! Бери, — посоветовал Матвей.
Лариса тронула его за руку.
— Ты домой скоро?
— Обожди, попляшем.
— Не хочу я плясать. Пойдем-ка, поговорить надо.
— После поговорим.
— После так после. Я домой пойду.
— Ступай.
И Лариса пошла домой одна.
С того дня, когда она пела частушки, отношения у нее с Матвеем испортились. Хуже всего было то, что он ни разу не попрекнул ее, ни разу не поругался — словно ничего не случилось. Хоть бы отругал, хоть бы ударил — на этом бы и кончилось. А он словно замкнулся на все замки, замолчал, отвечал неохотно и коротко, и только мучил Ларису своим темным взглядом и непонятной улыбкой… И так тянулось целую неделю.
В клубе заиграла гармонь. Начались танцы. Через открытые окна было хорошо слышно, как Шурочка запела страдания.
Лариса давно знала эти страдания, часто сама пела их и танцевала под этот простенький привычный мотив. Но сейчас ей вдруг показалось странным, как можно плясать под такую дурацкую песню. Она шла домой, а свежий голос Шурочки догонял ее: