— Карантин!
С другим, с третьим — та же история. Словом, только Бернавуа говорил со мною по-прежнему: остальные спасались от меня, как от зачумленного.
Не зная, что это значит, я спросил у Бернавуа разъяснения. Он серьезно сказал мне, что дело нешуточное: общество товарищей осудило меня.
Осудило? Карантин? Да что же я такое сделал?
Позже я узнал, что Бернавуа совершенно без умысла способствовал этому осуждению, рассказав товарищам все, что слышал о моей семье. Минати и виконт решили подвергнуть меня остракизму за то, что у меня не было отца!
Предсказание бедной матери сбывалось: но могла ли она предполагать, что оно сбудется так скоро и по милости детей-товарищей?
Надо отдать справедливость Бернавуа: он продолжал говорить со мной, рискуя навлечь на себя неудовольствие всего класса. Он пояснил мне, что срок наказания может уменьшиться, если «виновный» смиренно попросит прощения.
Я вспыхнул от негодования: я ни в чем не провинился и просить прощения не буду. Товарищи решили не говорить со мной в течение сорока дней — пусть так. Обойдусь без их разговоров.
— Но я должен предупредить тебя, — продолжал Бернавуа, — что если осужденный вздумает бороться, срок наказания удваивают… утраивают! Иногда карантин длится целый год.
— Пусть длится год.
— Не ограничиваются тем, что молчат…
— Что еще делают?
— Мало ли что!
— Однако?
— Увидишь! Кажется, приготавливаются.
— Ну что же, увидим!
И вот началась форменная травля. Один попрекает меня бедностью, потому что его родители имели хорошие средства; другой — трудом моей матери, потому что его мать ничего не умела делать; третий — тем, что у меня нет отца, потому что у него было их, может быть, два и т. д. Первые свойства, которые я открыл в зародыше у людей, были: несправедливость и жестокость.
Но я решился не смиряться ни под каким видом. Как бы то ни было, а тяжело в десять лет воевать с неприязнью целого класса и защищаться, не имея другого оружия, кроме сознания своей правоты!
VIII
Стал я учиться еще прилежнее. В рекреации старался разговаривать с классным наставником, который отлично понимал, что происходит, и втайне жалел меня, но бедняк зависел от своего места и поневоле дорожил им; он не смел заступиться за меня открыто! Он охотно говорил со мной, помогал мне учиться — и за то спасибо. Под старость этот несчастный человек спился и лет пять тому назад умер в нищете. Я похоронил его.
В обширном дворе нашем было местечко, отведенное когда-то директором под грядки для воспитанников, желавших заняться садоводством. Но любителей находилось мало, и грядки были в пренебрежении. Классный наставник посоветовал мне попросить у директора позволения заняться культурой цветов и овощей. Я с радостью ухватился за эту мысль, получил лопатку, скрябку и семена.
Можете судить, в какую ярость пришли мои преследователи, убедившись, что наказание их не приводит меня в отчаяние. Главным подстрекателем явился, конечно, Андрэ Минати. Откуда черпал этот бледный, тщедушный мальчик такую энергию для поддержания своей недетской злобы? Не был ли его отец рабовладельцем в Америке, и не унаследовал ли сын привычку наслаждаться страданием ближнего?
Мне не давали покоя даже ночью: только я засыпал, в меня летели подушки, книги, все что попало; часто, приходя ложиться спать, я находил мои простыни и одеяло вымоченными. Что делать? Жаловаться? Фискальство претило мне — я молчал.
В столовой устраивали так, что блюдо доходило до меня пустым — не раз довольствовался я куском хлеба и водой вместо обеда.
Грядки мои затаптывались, посаженные отростки и семена вырывались и раскидывались; когда я работал, в меня бросали камнями. Война велась непрерывная, ожесточенная — я жил под гнетом смертельного страха, и это сказывалось на моем характере и здоровье.
Однако я и матери не жаловался: она заплатила за полгода вперед, и я знал, что деньги не достаются ей даром.
Некоторые воспитанники из моего класса не принимали деятельного участия в войне; но так как их было немного, то и заступиться они не могли и довольствовались пассивной ролью.
Раз мне устроили баррикаду на лестнице и потушили лампы; я упал и сильно расшибся. Пришлось начальству вступиться — доложили директору. На следующий день г-н Фремин пришел в класс и прочел строгую нотацию, угрожая наказанием и даже исключением зачинщиков. Он громко спросил у меня имена преследователей и дал мне право назначить им наказание — но я никого не назвал. Он воспользовался этим, чтобы похвалить мое великодушие и уколоть моих маленьких врагов.
Директор был, видимо, растроган; я плакал и втайне надеялся, что мученья мои кончены. Несколько дней мне дали действительно вздохнуть. Не мешали есть, спать, работать в садике.
Мои требования не шли дальше этого!
IX