Читаем Дело, которому ты служишь полностью

Пыч крепко пожал Володину руку. Наверное, Женька рассказал всем на курсе, потому что все как то особенно поглядывали на Володю. И каждый старался сказать Володе что-нибудь особенно подбадривающее, каждый, кроме Пыча. А Пыч говорил о практике. Ему повезло, он попал в очень толковую маленькую больничку. Даже что-то смешное рассказал Пыч, и Володя улыбнулся. Вообще он не был ни бледен, ни рассеян, ни трагичен, как подобает быть сыну погибшего героя, о чем и сказала своим подружкам студентка Алла Шершнева.

— Вообще он человек не слишком эмоциональный — ответила Нюся, та самая, которой Ганичев когда-то посоветовал идти в стенографистки. — Есть в нем какая-то жестокость…

— Слишком много о себе думает, — скривила накрашенный ротик Светлана Самохина. — Еще наплачемся мы с ним.

Все три подруги даже не представляли себе, какие мудрые слова произнесла Светлана, какие прозорливые, совершенно не соответствующие ее умишку.

А Мишенька Шервуд заключил беседу:

— Он ригорист, мучитель и, простите за резкость, то, что называется занудой. Не хотел бы я попасть к нему под начало, нет, не хотел бы!

Теперь Володя больше не трунил над ленивыми разгильдями-студентами, не поддразнивал модницу Светлану, не отмахивался от мелких подлостей Евгения. Ему и в голову не приходило жалеть заваливающихся у экзаменаторов студентов, на какие бы причины ни ссылались эти бедолаги.

— Гнать в шею! — говорил он на комсомольских собраниях института. — Гнать, чтобы не позорили звание врача, которое им предстоит получить. Никаких полумер, никаких уговоров, никаких поддерживаний под ручки! Вон, к черту, хватит нянчиться с этими маменькими сынками и папенькими дочками! Именно из них, из тех, которых мы так старательно тянем, и образуются потом целые дружины не желающих ехать в деревню. Это они пробиваются к замнаркому с записками, со справками о нездоровье; это они просиживают штаны в липовых научных заведениях, только чтобы не делать дело…

Он стоял на трибуне в актовом зале института — худой, с мальчишескими еще вихрами на висках, с горящими зрачками, гневно и остро блещущими из-под бровей. И нечем было ему отвечать — этим человеком теперь гордился весь институт, о нем говорили как о будущем светиле, ему нельзя было ввернуть что-нибудь вроде: «Посмотри на себя». Еще осунулось и похудело его тонкое лицо за эту нелегкую осень. Еще пристальнее, жестче стал взгляд, еще злее насмешки, когда он пускал это оружие в ход. И еще больше часов проводил он в прозекторской у Ганичева, стремясь нагнать непознанное, объяснить себе то, что оставалось неясным, войти в бой во всеоружии знаний.

— А ведь вас, Володя, студенты недолюбливают, — сказал ему как-то Ганичев.

Устименко поточил скальпель на бруске, подумал и ответил:

— Как это ни грустно, а все-таки любят главным образом «своих парней». Про которых говорят, что они «рубаха». Мне же кажется, что эти «рубахи» в основном довольно вредные насекомые. Сначала, выпив водки, поет «Не любить — погубить, значит, жизнь молодую», а потом ради возможности выпить и попевать начинает приспособляться, подличать и превращается в злокачественную опухоль на организме человечества…

— Бойко вы стали выражаться, — заметил Ганичев. — И злым каким-то сделались.

— Я злею, вы добреете, — продолжая рассекать фасцию на бедре трупа, произнес Володя. — Вообще же думаю, что государству нашему в его нелегкой жизни добряки мало помогают. Для чего вот вы, например, Евгению Степанову, презираемому вами, поставили удовлетворительную отметку? Геннадий Тарасович пожелал? Или декан? Хорошо, вы добры, но ведь это, оказывается, только для себя. Из-за такой вот вашей доброты некоторые студенты насмешливо относятся к институту, к науке, к справедливости. А вы не хотите портить отношения с деканом и с Жовтяком, я же не мальчик, понимаю…

— Слушайте, а то, что я ваш профессор, вы понимаете? — раздражаясь, спросил Ганичев. И подумал: «Бешеный огурец, черт, ведь правду говорит и не боится. Почему не боится?»

Еще долго они оба работали молча. Ганичеву было не по себе, Володя хмурился. Наконец, Федор Владимирович не выдержал, сказал:

— Вот вы на Степанова здесь накидываетесь, а в глаза ему, я убежден, ничего этого не говорите. По-товарищески это с вашей точки зрения? — и взглянул на Володю, на склоненную его голову, на большие, умелые уже, ловкие руки.

— Это вы зря, — подумав, ответил Устименко. — Сами же давеча сказали, что недолюбливают меня ребята. Сидит еще эта подлость в нас — учимся для чужого дяди, а не для себя. Шпаргалки, всякая дрянь. Товарищество называется! Что ж, конечно, недолюбливают, так ведь кем же я был, если бы, например, Степанов считал меня своим парнем? Тогда удавиться лучше. Я ему всегда открытый враг, он это знает и ответно меня терпеть не может. По-моему, только так и можно жить, иначе черт знает куда скатишься. А что недолюбливают, так ведь не все? Огурцов, например, Пыч, еще есть — они мне друзья…

Володя говорил чуть-чуть грустно, и Ганичев перевел разговор.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза