– Ведется, – сказал профессор. – Разумеется, ведется. Правда, я не помню наизусть этих цифр. Ежели вы настаиваете, ежели вы действительно интересуетесь, я приду домой и попрошу госпожу Дрекслер, – ух ты, я думала, он назовет ее по имени Ева, Марта или Анна, но нет. Госпожа Дрекслер, и точка! – я попрошу госпожу Дрекслер заглянуть в справочник и сообщу вам эту цифру.
– Ну хорошо, хорошо. Ну давайте
– Можно, – улыбаясь, сказал профессор. – Отчего же нет?
– А можно ли сказать, – я просто закипала от его невозмутимости, – можно ли сказать, что эти, сколько у нас там получилось, одиннадцать тысяч богачей, аристократов, а также нуворишей – что они кормят всю империю? Дают работу и жалованье просто богатым людям, обеспеченным людям, людям среднего достатка и даже беднякам. То есть это именно они кормят нацию, а вовсе не трудящийся класс? Это они дают трудящемуся классу саму возможность трудиться и зарабатывать деньги и худо-бедно сводить концы с концами. Можно так сказать?! – чуть ли не крикнула я.
– Конечно, можно, – сказал профессор и поставил пустую стопочку на стол.
Его жена внимательно смотрела на его руки, чтобы он случайно не разжал пальцы над полом или не поставил бы ее на ребро серебряного подноса. Но нет, все было в порядке.
– Значит, можно?
– Можно, можно, – улыбнулся он. – Сказать можно все что угодно, – и чуть повернул свое лицо к папе и добавил: – Я бы не отказался еще от пары капель водки.
Папа поспешно вскочил, побежал к буфету, достал оттуда графин в серебряной оплетке, принес его на стол и стал наливать профессору тоненькой струйкой (у этого графина было ужасно узкое горлышко).
– Половинку, если можно, – сказал профессор. – Вот так, все, хватит, – сказал профессор, как будто он все прекрасно видел.
Но папа на это не обратил внимания. Он был захвачен какими-то своими мыслями, и, кроме того, мне казалось, что он со мной совершенно не согласен. У папы вообще было очень плохо с классовым чувством. Мне кажется, он на полном серьезе считал себя эксплуататором трудового народа, угнетателем, паразитом и все такое прочее.
Несчастный человек! А мама почему-то считала его холодным и жестоким феодалом. Несправедливо. Хотя, наверное, бывают холодные и жестокие феодалы, которые в глубине души убеждены в том, что все устроено несправедливо, что они не имеют никакого права быть «
– Нет! – вдруг воскликнул папа. – Все это, разумеется, не так.
– Отчего же? – повернулась я к папе, предвкушая интересный спор.
– И вообще, – сказал папа, – это чудовищно бестактно. То, что ты сейчас говорила. Чудовищно бестактно говорить такие вещи своему профессору. То есть ты намекаешь, что наш высокоуважаемый господин профессор благоденствует лишь постольку, поскольку тебе, ну плюс еще десятку-другому богатеньких подростков взбрело в голову изучать политические науки?
Профессор рассмеялся:
– Ничего, господин Тальницки, ничего бестактного я здесь не вижу. Тем более, что лично меня это касается в малой мере. Будем откровенны. Мне отнюдь не мешают деньги, которые вы мне платите за уроки. Но заметим также, что я получаю императорскую пенсию. В жизни все довольно сложно сплетено, господин Тальницки. Ваша дочь права. Нет, разумеется, не сущностно и теоретически права, а в том смысле, что ситуацию полезно повертеть, рассмотреть в разных ракурсах. И ведь действительно, если вдруг представить себе, что все или хотя бы большая половина помещиков вдруг разом поддадутся проповедям графа Толстого или все или большая часть городских богачей вдруг ни с того ни с сего, как по уговору, рассчитают свою прислугу, переедут в скромные квартирки и перестанут покупать дорогие вещи – действительно, произойдет кратковременная экономическая катастрофа. Огромное количество людей окажется без работы и жалованья. Но так будет недолго.
– Почему недолго?
– Один французский банкир, – профессор слегка повернулся ко мне, – как-то сказал Робеспьеру: «Если я сегодня раздам все свои деньги народу, то завтра они снова окажутся в моем банке. А если вы меня гильотинируете – то в банке какого-нибудь другого проворного господина». Потому что, дорогая Станислава, – обратился он ко мне, – таково устроение общества. А уж почему оно устроено так… – и он замолчал.