– А вы не будете любезны нам сказать, как отсюда выехать?
– Куда? – спросила она.
– На Зоосадовскую улицу. Zoostrasse, – повторила я по-немецки.
Девушка пожала плечами.
– Как вообще отсюда выехать? – спросила я.
– А? – спросила она.
– Ну, например, в… в центр города?
Она пожала плечами.
– Или на набережную? – спросила я.
Она опять пожала плечами, продолжая подробно меня рассматривать – как неживую, как манекен в витрине. На ее лице, впрочем, не было особого интереса, не было приветливости, но и зла не было тоже. Я попыталась отыскать презрение, зависть, жадность, ненависть бедняка к богачу, разыскать то, что в газетах называли «классовым антагонизмом». Ничего этого не было. Или я не увидела. Даже равнодушия не было. Не было буквально ничего. Она просто смотрела на меня, как, может быть, в зоопарке одно животное смотрит на другое, которое никогда ему в природе не встречалось и встретиться не могло. Как пингвин на павлина, например.
Потом пришли эти старики с жердью, вытащили нашу карету, а потом, размахивая руками, долго объясняли кучеру, как ему выехать из этой путаницы переулков на загородное шоссе. А эта девушка все стояла и смотрела, как мы садимся в карету, как кучер забирается на козлы, как мы потихоньку трогаемся. Потом она почесала себе ухо и пошла обратно в тот проулок, откуда вышла. Я это заметила, потому что смотрела в каретное окошко на нее.
Вот такими я представляла себе фабричных работниц, которые в половине шестого утра, по рассказам госпожи Антонеску, бегут на работу. Мне почему-то страшно было вспоминать эту девушку. Она мне снилась раза два или три после, летом, когда мы уже снова вернулись в имение. Она мне снилась так, как будто она не одна, как будто их много, и они смотрят на меня как на неживую, как будто я на самом деле становлюсь неживая. У меня от этого билось сердце. Я просыпалась вся мокрая от пота и будила госпожу Антонеску, чтобы она дала мне сухую ночную сорочку. Госпожа Антонесу переодевала меня, хоть я сквозь сон бормотала «сама, сама». Но она говорила мне «подними ручки». Я, как маленькая, поднимала ручки. Она стягивала с меня промокшую сорочку, комкала ее и протирала ею мою спину и грудь, потом говорила «ну-ка снова подними ручки» и надевала на меня сухую сорочку, а потом обнимала и на несколько секунд прижимала к себе, к своей жесткой плоской груди, и мне снова становилось не страшно. Я ложилась и засыпала.
А совсем уже днем, вокруг полудня, на улицы выбегал четвертый отряд женщин. Первые три – работницы, продавщицы, конторские барышни, четвертый отряд – хозяйки, мещанки, бюргерши, матери небогатых, но крепких семейств, жены делопроизводителей, машинистов, помощников инженеров и полицейских. Они выходили за покупками – купить что-нибудь к обеду, к возвращению главы семьи. Крепкие тетки в ладных, хотя грубоватых, платьях в обтяжку, с корзинками в руках, а некоторые даже с новомодными кожаными торбами с большой бронзовой застежкой. Шли в свой ежедневный поход по магазинам и лавочкам. А по воскресеньям на большой крестьянский базар. Приятные, солидные, достойные, иногда даже вполне миловидные, чуть было не сказала красивые, дамочки разных возрастов, в том числе и вполне молодые, двадцати с небольшим. Но если среди них попадалась какая-нибудь совсем уже хорошенькая и красиво одетая, в совсем новеньких туфлях и шляпке прямо как будто с витрины, то это были экономки из богатых домов. Обычно рядом с такой экономкой шагала жилистая кухарка или мужчина повар, вроде нашего Влада. Или здоровяк кучер, вроде нашего Игнатия.
Вот это все и была толпа. Толпа для меня была толпой женщин. Толпы мужчин я не видела никогда. Вернее, видела, конечно, потому что по центральным улицам точно так же ранним утром бежали сначала приказчики и официанты, а потом министерские и банковские служащие. И уж конечно на окраине, точно так же, как и работницы на фабрику – рабочие шли на завод. Но о мужчинах я почему-то не думала. Я совсем на них не обращала внимания.
Так что когда папа уважительно говорил «народ», а госпожа Антонеску презрительно говорила «толпа» – я всегда представляла себе много-много женщин.
И я сильнее всего боялась смешаться с толпой. Поэтому, когда мы с госпожой Антонеску внезапно оказывались на улице в тот момент, когда из дверей метрополитена или из трамвая выплескивалась большая порция людей, я зажмуривалась и ждала, пока толпа, собственно не толпа, а группа (сколько там было человек – двадцать, сорок, пятьдесят?) – пока эта толпа рассеется. А иногда хватала госпожу Антонеску за руку и тянула ее в сторону, уступая толпе дорогу. И мне больно было подумать и невозможно себе представить, что моя мама смешалась с толпой, что она вот так, как эти конторские барышни или домохозяйки-мещанки, идет по улицам, торопится по своим пошлым повседневным делам. Вот, наверное, почему я зажмуривалась в толпе. Потому что я боялась вдруг увидеть там свою маму.
Но театр – это не толпа.