Все это время, покуда кучер ходил за подмогой, папа курил, делая вид, что поправляет сбрую лошадям, но на самом деле просто поглаживая разные ремешки и пряжки, а госпожа Антонеску, как обычно, читала маленькую французскую книжечку, которую тут же достала из своей сумочки, — госпожа Антонеску очень здорово умела стоять не двигаясь. Она как-то очень ловко стояла. Изящная и вместе с тем уверенная. Она так могла простоять час, два или три, и совершенно не казалось при этом, что она устает. Когда я была совсем маленькая, я иногда пробовала ноги госпожи Антонеску сквозь юбку. Однажды я ущипнула ее за икру, и госпожа Антонеску улыбнулась и спросила: «Стася, что такое?» Я ответила: «Я думала, что вы мраморная». Я сказала, как ребенок: «Мламолная». Госпожа Антонеску засмеялась еще громче и потом долго учила меня искусству вот так «мраморно» стоять — неустанно, элегантно, непринужденно и твердокаменно.
Но ах, я не об этом.
Кучер ушел. Папа отвернулся. Госпожа Антонеску уткнулась в книжку, а я смотрела на девушку, которая смотрела на меня.
Она вышла из-за домика, из-за низкого безобразного домика с немытыми окошками и позеленевшей шиферной крышей, подошла к нам, осмотрела нашу косо стоящую — одно колесо в канаве — карету и всю нашу компанию: папу в визитке и лаковых туфлях, с дымящейся папиросой, госпожу Антонеску в длинном платье и шляпке с цветами и меня. Я была в полудлинном платье для загородного визита. На мне были белые чулочки, вишневые туфельки на низких квадратных каблуках, белая кофточка с плоеным передом, жакет — да, расстегнутый жакет в народном стиле с вышитыми гладью барашками и пастушками, — а на голове такая же «народная» шапочка — войлочная, с вышивкой и перышком сбоку; и ридикюль на ремешке.
Девушка была ненамного меня старше, а может быть — моя ровесница. Мне было тогда тринадцать, и ей, наверное, тоже около того. Она была одного со мной роста, но мне казалось, что в два раза тяжелее. И не потому, что толстая, а потому, что широкая, костистая, сильная. Широкое лицо, короткий широкий нос, сухие потрескавшиеся губы, жилистая шея, широкие ладони, грязные ногти и толстые кривые ноги в серых нитяных чулках. А на ногах что-то вроде обрезанных мужских сапог. Я заметила, что они ей сильно велики. Она стояла в трех метрах от меня и рассматривала меня в упор, подробно, сверху донизу и снизу доверху, как будто обшаривая глазами каждую петельку и каждую пуговку на моей одежде, каждую ресничку и каждую родинку на моем лице. Меня слегка испугало, что она не выказывала никакого смущения от встречи со знатными и богатыми господами. Она чувствовала себя хозяйкой, как будто бы хозяйкой большого, грязного и бедного дома, куда случайно забежала чужая маленькая породистая собачка.
Я покосилась на папу и мадам Антонеску и поняла, что да, верно — смущение выказывают скорее они. Мадам Антонеску не поднимала глаз от своей французской книжечки (кажется, это были стихи), а папа делал вид, что его главная забота — соскрести ногтем заусенец на лошадиной сбруе. Мне казалось, что они меня выставили навстречу этой неприветливой
Но меня не переглядишь. У нас в деревне я у всех выигрывала в гляделки.
Она смотрела на меня так, что у меня слегка помутилось в голове. Сильный взгляд был у нее. Я завела руки за спину и вцепилась ногтями левой руки в ладонь правой. Еще чуть-чуть, и я бы раскровенила себе руку, но тут эта девушка вдруг хмыкнула и стала рассматривать мои ботинки.
— Вот такая история, — сказала я громко. — Запутались, видите ли, заплутали.
— Ага, — сказала она.
— Ехали в Дамбель, — сказала я.
— Куда? — спросила она.
— Дамбель, — сказала я. — Дачное место недалеко.
— А? — спросила она.
— А вы не будете любезны нам сказать, как отсюда выехать?
— Куда? — спросила она.
— На Зоосадовскую улицу. Zoostrasse, — повторила я по-немецки.
Девушка пожала плечами.
— Как вообще отсюда выехать? — спросила я.
— А? — спросила она.
— Ну, например, в… в центр города?
Она пожала плечами.
— Или на набережную? — спросила я.
Она опять пожала плечами, продолжая подробно меня рассматривать — как неживую, как манекен в витрине. На ее лице, впрочем, не было особого интереса, не было приветливости, но и зла не было тоже. Я попыталась отыскать презрение, зависть, жадность, ненависть бедняка к богачу, разыскать то, что в газетах называли «классовым антагонизмом». Ничего этого не было. Или я не увидела. Даже равнодушия не было. Не было буквально ничего.
Она просто смотрела на меня, как, может быть, в зоопарке одно животное смотрит на другое, которое никогда ему в природе не встречалось и встретиться не могло. Как пингвин на павлина, например.