Еще бы не принять! Принятие этой игры сулило выгоды. Вот они и просили у моего папы до следующего урожая или до озимой запашки — слова говорились самые безумные и неуместные, — просили у него в долг сотню корзин винограда или, к примеру, десяток быков. Он охотно одалживал, а должники тут же превращали это дело в деньги. Причем, сдается мне, не слишком маялись продажей этих быков на базаре, а с ходу договаривались вот прямо на том же заднем дворе, на который я сейчас смотрела, взобравшись ногами с голыми пятками на холодную кожу дивана, — смотрела через окно. Вот прямо там договаривались с управляющим, показывали ему записку от папы, а уж тут управляющий отсчитывал соответственное количество крон. А с быками или с этими буколическими
Я помню, это был страшный скандал.
Дедушка велел высечь кнутом управляющего, и его высекли, а моя мама (они с папой тогда еще жили вместе) кричала: «Но это же скандал, скандал!» А дедушка смеялся и говорил: «А хочешь, я его повешу? И помощника его повешу? И старшего счетовода повешу? Человек пять повешу, как русский царь Николай пятерых мятежников повесил, а его за это только крепче любили».
Я представляла себе большую виселицу на заднем дворе и пять болтающихся тел. Мне совсем этого не хотелось. Я понимала, что вешать живых людей нехорошо, тем более без суда и следствия. Даже если они и обокрали дедушку. Продали на сторону слишком много винограда или ягнят. Вешать за это — слишком жестоко. Но мне совсем не было страшно. Мне было даже любопытно, хотя, конечно, мне бы и в голову не пришло попросить дедушку кого-нибудь повесить. Но боюсь, что, соберись дедушка кого-то казнить, я бы не стала падать перед ним на колени, цепляться за его ноги и плакать: «Нет, нет! Пожалей их, пожалуйста!»
Я была не такая. А мама, наверно, была такая. Она заплакала, когда дедушка сказал, что может повесить пятерых и никто ему слова не скажет. «А если скажет, — добавил он, — то это будет стоить пять золотых полицейскому начальнику». Мама заплакала и спросила: «Куда я попала?» Дедушка сказал: «Ты вольна выбирать. Пусть церковь осудит меня, — продолжал дедушка, — но я никогда не понимал Писание слишком буквально. Я никогда не считал брак чем-то слишком священным и совсем уж нерушимым. Ты вольна выбирать», — повторил он ей еще раз.
Я помню эту сцену во всех подробностях, хотя мне было самое большое пять лет. Или даже четыре.
Но я не о маме. Я о ревизиях. Ревизий в нашем хозяйстве не случалось. Всего кругом было настолько много, что казалось, оно не кончится никогда. Хотя — я это тоже прекрасно знала — мы вовсе не были настоящими магнатами, и князьями-герцогами не были тоже. Как-то так получилось, что я знала это с самого детства. Я помню, как мама и папа обсуждали приглашение на какой-то большой праздник по соседству, летом, в честь Иванова дня, и папа — любитель развлечений — вдруг довольно строго сказал, что с этой компанией он не желает иметь ничего общего.
— Но это очень любезные господа, — сказала мама. — Видишь, какое чудесное приглашение они прислали, — взяла со стола и показала папе длинный конверт, украшенный золотым гербом. Папа молчал. — Чудесные господа, настоящие аристократы, или ты опять думаешь, — сощурилась она, — что они тебе не ровня?
Я поняла, о чем она говорила.
Папа довольно часто громко фыркал при упоминании каких-то людей, с которыми они с мамой встречались во время чаепитий или домашних спектаклей. Или, возвращаясь с охоты, рассказывал о ком-то, что господин такой-то, конечно, образованный человек, глубоко порядочный и вполне благородного образа мыслей. Во всех отношениях приличный господин, но есть в нем что-то неодолимо мещанское. «Неужели мещанское — это самое страшное?» — спрашивала мама. «Нет, не самое, — смеялся отец. — Есть кое-что пострашнее». — «А именно?» — спрашивала мама. «Мелкопоместное, — отвечал папа. — Эти маленькие дворянчики, которые вдруг оказались у стремени кайзера и обшлагом своей куртки всеподданнейше стерли кусочек дерьма с его каблука, вдруг по кайзерову капризу получили наследственный удел в сотню десятин и тут же начали мнить себя аристократами». Мама начинала мять платок, вытащенный из манжеты платья.
«Но к тебе это ничуть не относится», — говорил папа.
К маме это действительно не относилось.