Время неудержимо ускользало.
Вэйбины близились.
“Хорошо, что Фира не увидит, – подумал Богдан, срывая шапку-гуань с головы и швыряя ее оземь. Левой рукой стащил очки и зажал их в кулаке, правой размашисто перекрестился. – Эх, не додумал я маленько! А Баг… Эх, Баг! Ну, не поминайте лихом…”
И он, что было мочи, с размаху ударил в барабан головой.
Все поплыло у него перед глазами, ноги подкосились, и он упал на колени. Ошеломленные ечи едва успели подхватить его под руки и не дали повалиться навзничь.
Гул – низкий и плотный, как земля, бескрайний и всенакрывающий, как Небо, – потек над площадью. Все, казалось, замерло. Гул ширился и нарастал, и поверить невозможно было, что вызвал его один лишь удар, – ровно прорвало некую преграду, подобную дамбе, и поток хлынул, усиливаясь уже своей волей, безо всяких сторонних усилий; казалось, теперь барабану уж не требуется чужого прикосновения – он сам поет, гневно и требовательно повышая голос так, чтобы его услышала вся Поднебесная: несправедливость, ечи! в государстве случилась несправедливость!
Если и впрямь сохранился древний обычай, окончательно сформировавшийся более двух веков назад, когда была опубликована потрясшая всю империю своей искренностью и полезностью для страны книга великого александрийского человеколюбца Радищева “Цун дянь дао тай люйсин лунь” – “Рассуждение о путешествии из чертога на лобное место”, то…
То, заслышав эти звуки, цзайсян (либо же, коль главы исполнительной власти нет в столице, тот, кто оставлен его замещать) бросает все дела, торопливо надевает официальное платье и пешком, не пользуясь паланкином в знак того, что виноват, ибо проглядел какой-то случившийся в стране непорядок (иначе зачем бы бить в барабан?), спешит из своего дворца сюда, к тому, кто его позвал.
Ой ли…
Оставалось ждать.
– Как ты, сынок? – тихо спросил Богдана бек. Кай лишь взирал на минфа с изумленным уважением.
– Голова кружится… – тихо признался Богдан. – И подташнивает немножко… Ничего, ата, ничего…
– Шапку надень, воспаление мозгов подцепишь… – заботливо проговорил бек. – Как его… менингит.
Кай нагнулся и поднял с заиндевелого камня шапку Богдана. Подал ему.
– Благодарю вас, драг прер… – бледно улыбнулся Богдан, нахлобучивая шапку на голову. “Ох, и шишка будет… – подумал он мельком. – Просто-таки рог… А завтра на пир… Ох, да какой тут пир! Если мои предположения хоть вполовину верны…”
Они высились плечом к плечу у наконец-то начавшего медленно затихать барабана – и вся площадь, все тысячи людей, что веселились на ней еще пять, нет, уже семь, уже пятнадцать минут назад, стояли неподвижно и молча смотрели на них.
Откуда-то объявились проворные работники теленовостей – и в какое-то мгновение все трое ечей вдруг заметили, что снизу на них уставилось сразу несколько пучеглазых камер. Богдану даже почудилась возле одной из них его старая знакомая Шипигусева.
Бежали минуты.
Но вот в толпе возникло некое множественное движение. Сначала легкое, нерешительное, потом – все более осмысленное и уверенное. Толпа раздавалась в стороны от невидимой прямой, которая соединяла лобное место с вратами Запретного города. Толпа отступала, благоговейно вжимаясь сама в себя и освобождая проход.
И все камеры рывком повернулись в ту сторону.
Ибо от врат Тяньаньмэнь к лобному месту, один-одинешенек, смиренно сцепив пальцы рук на животе и метя рукавами древнюю брусчатку в знак покаяния за нерадивость и сострадания к тем, кто пострадал от дурного правления, степенно вышагивал Великий цзайсян.
Освещена была лишь южная часть зала – огромного и сурового, под стать серьезности вопросов, которые тут обычно обсуждались, – и остальное пространство тонуло во мраке; смутно выступали боковые ширмы с изображениями мудрецов и героев древности да задумчивых и строгих двуглавых фениксов, киноварные балки, разделявшие на квадраты затерянный в сумраке потолок, пустые сейчас курильницы, в коих во время заседаний обязательно возжигались просветляющие разум благовония… Сейчас все было на скорую руку; да и участвовало в заседаниях Чжэншитана обычно куда больше людей, нежели ныне, когда в скупом, но отчего-то очень уютном и настраивающем на размышления о главном свете настенных светильников, подле искусно раскрашенного изваяния Конфуция в полный рост, сидели пятеро: с одной стороны, прямо у ног Учителя, на специальной широкой и низкой скамеечке, обитой бархатом, – Великий цзайсян, подле – секретарь, а напротив, в десяти шагах, на тоже низких, во не таких широких сиденьях – Богдан, бек Кормибарсов и Кай Ли-пэн.
– Изложите ваше дело, преждерожденные, – раздался в тишине негромкий, слегка надтреснутый, но властный голос До этого момента он и жалобщики не обменялись ни словом – едва ечи еще на площади с поклонами представились цзайсяну; и потом уж ни они, ни сановник не проронили ни звука.
Богдан поправил очки.