У Ольги было странное выражение лица: словно захватившая ее мысль остановила улыбку, и та замерла.
Хоть пальмовыми розгами — в пустыню
Иль тумаками — к устью Нила.
На увещанья ваши не поддамся.
Я не хочу противиться любви.
Очень хорошо читал, последнюю строку повторил задумчиво.
— Вот, Оля, — сказал он, закончив чтение, — эти стихи написаны пять тысяч лет назад. Ты слышишь ли, сколько в них чувства? Тут и нежность, и преданность, и страсть, и торжество, и, счастье. Всего в нескольких строчках.
— Дай-ка я, — сказала она, отбирая у него книгу.
Стала читать, усмехнулась, села на лавку. Еще почитала:
Улягусь я на ложе.
И притворюсь больным.
Соседи навестят меня,
Придет возлюбленная с ними.
И лекарей сословье посрамит,
В моем недуге зная толк.
А Флавий Михайлович ей, не заглядывая в книгу:
Взяла бы хоть в привратники меня!
Ее бы выводил я из терпенья,
Чтоб чаще слышать голос этот гневный,
Робея, как мальчишка, перед ней.
— Пять тысяч лет тому назад? — переспросила Ольга недоверчиво.
— Может, четыре.
Она ему в удивлении:
— Неужели и тогда все было, как теперь? Целовались, обнимались, ревновали, надеялись, страдали в разлуке, рожали детей.
Её, должно быть, поразила эта мысль.
— Четыре тысячелетия — срок пустяковый, — сказал он.
— Ты даже не заметил, как пролетели, да?
— Не заметил, — подтвердил Флавий Михайлович с самым серьезным видом.
12
Наступил день, когда за завтраком Флавий Михайлович сказал осторожно:
— Знаешь, мне пора уезжать.
Улыбчивое, счастливое выражение на Ольгином лице мгновенно сменилось — тень легла на него.
— Надо ехать мне, — повторил он виновато и погладил ее руку, лежавшую на столе. — Ведь у меня дела.
— У тебя отпуск, — напомнила она. — Завод твой простаивает.
— Это не значит, что и я должен простаивать.
— Но ведь я еще не беременна!
— После такой-то нашей любви? Не может быть, потому что этого быть не может.
— Нет еще никаких признаков! А не ты ли говорил, что всякое дело следует доводить до логического конца?
— Я уже слышу победный звук трубы.
— А я нет. И еще ты говорил, что горячие блюда впереди.
— Горячие блюда уже были, — возразил он. — Мы их уже скушали.
— А сладкое на десерт? — не уступала Ольга.
Она говорила это с улыбкой, а на глаза навертывались слезы от внезапной обиды: он бросает ее, он хочет уехать, она ему больше не нужна.
— Из-за стола надо вставать с чувством легкого голода, — с серьезным видом пошучивал он. — Пресыщение — вот главный враг и здоровья, и любви.
— О тебе все забыли! Ты никому не нужен. Живи у меня.
— Я временно не востребован. Но сказано: стучите, и вам отворят. Поеду, постучу в дверь. У меня славное дело затеяно: одна лукавая частная фирма берется воплотить в материале мое изобретение, желая себя обогатить, а меня объегорить. Так вот, поеду договариваться о вознаграждении, желательно щедром. А то что ж я буду у тебя на содержании!
— О, ты честно отработал свой хлеб!
— Это утешительно.
Тут они разом засмеялись.
— Уезжай, уезжай, — сказала она. — Не думай, что я плакать да рыдать тут стану. Не таковская.
— Вот это разумно. Как ты раньше говорила: пинка под зад.
— Кулаком в загорбок. Только так и надо с вашим братом.
Напряжение спало немного. Он уже пошучивал:
— Вот поеду, в автобусе познакомлюсь с какой-нибудь молодой женщиной, она тоже захочет иметь ребенка, я у нее погощу недельки две. Потом к третьей, четвертой. Так и буду переходить из рук в руки. Славная профессия!
Ольга посмотрела на него: «Что ж, он может так шутить. Вот поедет, и рядом окажется женщина покрасивей да и побойчее меня. Такой-то мужик каждой глянется!»
— Кошке смех, мышке слезы, — вздохнула она.
Попрощались они дома, «чтоб не на людях», и Ольга ушла в село. Но когда увидела его из окна своей конторы на автобусной остановке, не выдержала, накинула на плечи пальто и прибежала к нему. И провожала, и перед тем, как войти Флавию Михайловичу в автобус, не стесняясь никого, обняла, заплакала.
— Я позвоню, — пробормотал он ей в утешение и подумал: «Где-то я уже это слышал: ты мне роди, а я перезвоню».
Тут Соломатин, пожалуй, впервые в полной мере почувствовал, насколько легкомыслен его приезд сюда, насколько легковесен и предосудителен этот поступок. И еще на него повеяло как бы предчувствием беды, а если не беды, то чем-то очень серьезным, что будет иметь очень большое значение в его жизни. Это не конец — то, что он уезжает. Нет, не конец. Не завершение, отнюдь.
— Я обязательно позвоню, — повторил он.
Ей же было ясно, что он говорит затем лишь, чтоб хоть что-то сказать. В растерянности он, в неловкости. Она же почувствовала, как человек, ставший ей таким родным, отдаляется от нее, что уже почужал, и подумала даже, что никогда больше не увидит его, что теперь она осталась одна на веки вечные. Происходило потрясавшее душу отторжение родного — не человека, а целого мира! — от ее души, словно источник света отдалялся, и потому стремительно меркло все вокруг.
13