Он судорожно схватился на дверную ручку здоровой рукой и после нескольких неудачных попыток как-то смог закрыться изнутри. При ярком холодном свете рана выглядела еще ужаснее, чем ему хотелось. Но за аптечкой Робби не побежал. Он подошел к раковине и попытался успокоиться. Множество маленьких надрезов выталкивали из себя все новую кровь. Гляди, еще минута, и рука начнет захлебываться. Робби в другой день давно бы рухнул без сознания, как шкаф. Но сейчас он принялся с бесстрастным любопытством рассматривать свою руку, а после поднял глаза к зеркалу.
На него смотрел кудрявый, как пудель, мальчишка, который напился и, как полный дурак, начал творить фигню на вечеринке у друга. Он пристально вглядывался в каждую линию своего неправильного лица и с трудом верил, что
Робби никого так не боялся, как его. Он не знал в мире страха огромней и уродливей, чем страх перед этим безумцем, который питался его разумом и постоянно пытался выбить его из строя, запугать, сделать невменяемым, бесполезным. Страх, который ждал его в каждом темном углу. Ниточка веры в Бога, во вселенский баланс давала какие-то гарантии, что все то дерьмо, через которое ему приходится ползти и пробираться каждый день – а именно через свои уродливые мысли о себе, через ненависть к отцу и матери, через жалость к собственной слабости, – отмоется, а бесконечные попытки поступать правильно – окупятся. Главное, чтобы эта ниточка не превратилась в петлю, на которой все и закончится. Будет грустно.
Он не хотел жить – да. Это ерунда. Он хотел умереть – да, но это желание не вызывало в нем ничего. Только презрение и смех. Истерический такой, пугающий. Потому что источником ему послужило отчаяние. Робби видел в отражении свою злую улыбку, но также видел и дрожащие нижнюю губу и подбородок. Он чувствовал себя жалким, потому что он даже умереть достойно не мог. Смелости не хватает – причем ни жить, ни умереть. А этот его подростковый бунт, сопротивление – всего лишь ничтожные попытки проявить себя. Но на них-то все и заканчивается. И это тоже было грустно.
Робби чувствовал внутри себя протест против этого состояния, и к своему несчастью, по знакомому каждому неудачнику закону подлости, вспомнил утренний инцидент. Навязчивые мысли, как приставучие пчелы, начали крутиться вокруг его головы. Робби отворачивался от них, как мог. Но, как это обычно бывает при долгом сопротивлении, в какой-то момент, причем совершенно непредсказуемый, тебе становится все равно. Полностью и совершенно. И в этот момент он снова услышал знакомый голос:
«Все твои слова – пустой звук, потому что строить догадки может каждый, доказать их пригодность – лишь тот, кто знает, о чем говорит. А ты не знаешь. Что может быть хуже, чем медленно и тихо оседающая в собственной душе бесполезность и жалкость? Что может помочь тому, кто уже все для себя решил? И нужно ли спасать таких? Тебя уже не спасешь. Зараза пропитала каждую твою клетку. Болезнь проникла в мозг, и ты уже никогда не сможешь быть нормальным».
Робби, глядя в отражение собственных глаз, видя все и не скрывая ничего, впился пальцами больной руки в окровавленную ладонь и сжал настолько сильно, насколько ненавидел себя. Презирая свои слезы, который лились на протяжении всего времени, презирая крики помощи своего несуразного тела, которое ни в чем не виновато, упиваясь собственной жестокостью… Робби продолжал давить, пока кровь не начала пузыриться и фыркать. Тогда он небрежно стряхнул алые слезы тела на белый кафель, вытер руки и туго перемотал их бинтом – чтобы не раздражало. Потом снова посмотрел в зеркало, поправил несколько взъерошенных прядей и вернулся в толпу, которая никогда не узнает истинной причины его отталкивающих противоречий.