Нет, у молодого поэта среди тех же образов и дум (и он писал, что «нет отрады», говорил об «истерзанной груди») являлись строки, утверждающие, что «не все отравлено позором униженья»; он поднимал голос протеста, заверяя, что «Былого с будущим скрепляя прочно звенья, куется новое звено». Но где, в ком есть те «высокие стремления», о которых говорили стихи, он и сам не знал.
Без особых надежд, так, на всякий случай, Придворов посылал свои новые стихи все тому же Бонч-Бруевичу, хотя они до сих пор так и не познакомились. Виделись мельком в Литературном обществе. Внешне социал-демократический деятель произвел приятное впечатление: высокий, широкий в плечах, уверенный в движениях. За стеклами очков блестит умный, спокойный взгляд… как будто симпатичный. Но самым приятным в нем было все-таки то, что он аккуратно отвечал на все письма Придворова, постоянно советуя продолжать писать и даже предлагая зайти побеседовать.
«Зачем? — удивлялся Придворов. — Что он во мне нашел?»
Если бы Бонч-Бруевичу стало известно это недоумение, он только улыбнулся бы такой наивности.
«То есть как это «зачем»? — спросил бы он. — Вы пишете: «Спасите! В этот час в моей родной стране кого-то, где-то злобно душат!» Вы знаете, что на «столыпинских галстуках» вздернуто на виселицах семь тысяч человек? Что тысячи других расстреляны, гниют по каторгам и тюрьмам? Что в стране совершено более шестисот ужасающих погромов?.. Вас это угнетает.
Кроме того, вас, конечно, угнетает еще и картина жизни нашей интеллигенции. Вы читали, как недавно она прославляла революцию и прозой и стихами, да притом самыми изысканными — в неожиданных рифмах, оригинальных размерах. «Ура» народу кричали даже поэты «нездешнего» мира… И теперь вам отвратительно видеть, что эти люди прямо заявляют: «Мы, мол, думали, что наш народ — титан, а он оказался просто фефелой — ткнули его сапогом, он и рассыпался…»
Вам, конечно, страшна картина, так хорошо нарисованная Сашей Черным:
Вам нечего делать в притихших редакциях? Однако вы, как и люди «рутинных гостиных», считаете, что революция пропала без вести? Не знаете, куда идти со своими стихами? К кому взывать? В «Русском богатстве» вас не утешат. И не напечатают. Вы мечетесь?»
И тут Бонч-Бруевич снова усмехнулся бы, потому что его тяготили гораздо более тяжелые беды, а все-таки настроение у него было неплохое.
Бонч-Бруевич не стал бы рассказывать Придворову, что в его кругу серьезную заботу вызывает вовсе не прогоревшая, обанкротившаяся интеллигенция. Место унынию, безверию нашлось и в самом рабочем классе, оставшемся без единой открытой организации, без печатного органа. Партийные ряды обескровлены жертвами. Но они редеют не только за счет казней, каторги и ссылки. Не какие-нибудь, а рабочие люди уходят из партии, подавленные апатией, безразличием. Это беда посерьезнее.
На этом фоне каждый не поддавшийся общему унынию человек особенно ценен Бонч-Бруевичу. Очень хотелось бы увидеть, наконец, упрямого поэта, по-видимому довольно одинокого и не имеющего никаких общественных связей. Очевидно, Придворов соприкасается с политической жизнью только через газеты. И чего прячется? Досадно. Талантец есть. Душа, видно, живая. Таких сейчас днем с огнем не найдешь. На мрачном фоне последних лет один такой выискался. Но как бы разглядеть его получше, притянуть поближе?
Но Придворов не приходил.
Так прошел девятый, начался десятый год. «Русское богатство» не напечатало даже заказанных рецензий. И стихи больше не появлялись на страницах этого журнала. Чтобы отвести душу, даже без надежды, поэт отправлял изредка письмецо на уже знакомый адрес: «Херсонская, 5, кв. 9. Господину В. Д. Бонч-Бруевичу». Отправлял без обратного адреса. Не хотел понуждать глубокочтимого Владимира Дмитриевича тратить время на ответы.
Однажды написал в отчаянном настроении. Пренебрег обычной формой вежливости. Письмо начиналось без обращения.