Что включают в себя отношения вождь—масса — материя противоречивая. Перелистывая «Разговоры с Гёте» Эккермана, мы то и дело встречаем выражения Гёте о Наполеоне, вполне согласующиеся, впрочем, с политическими воззрениями поэта: герой, необыкновенный человек, выделяющийся внешне, и так далее. Имел место также обмен письмами, горячая дискуссия между Гёте и Вальтером Скоттом, автором весьма недоброжелательной биографии Бонапарта. Может быть, именно эта оценка Гёте стоит у истоков более глубоко осмысленной позиции Дройзена[28]
(1833) относительно Клеона, всеми ославленного «вождя» афинской демократии, утвердившегося после смерти Перикла. «Никто, — пишет Дройзен в предисловии к своему переводу на немецкий язык «Всадников» Аристофана, — не согласится восхвалять кровавого Робеспьера или беззаконного Мария; но в своей деятельности они воплотили чаяния и получили поддержку многих тысяч людей, от которых их отделяло лишь это злополучное величие, или неистовство нрава, которое не возмущает и не страшит, пока не проявится в действии». И тут же утверждает, что в определенные моменты такие люди необходимы: «...речь идет о том, чтобы нарушить права, опрокинуть древние, почтенные установления; стало быть, воздадим должное дерзкой и крепкой длани, отворившей дорогу новой эпохе, и предадим забвению вину, неразрывно сплетенную с любым действием человека»[29].Это рассуждение Дройзена, в те же самые годы (1834) опровергавшего традиционные моралистические суждения об Александре Македонском и той эпохе, которую этот грозный, вихрем промчавшийся государь открыл своими завоеваниями, отсылает нас к далеким античным временам, к дискуссии вокруг фигуры «вождя» — и гегемона, и созидателя. Можно, к примеру, вспомнить, как Полибий, разбирая труды Теопомпа, историка, жившего во времена Филиппа Македонского, критикует его высказывания о царе — то «Европа не производила на свет такого человека», то он рисуется преступным, вероломным угнетателем, или еще того хуже (Полибий, VIII, 9, 1). В ту эпоху споры такого рода вспыхивали нередко, поскольку и подобные фигуры часто возникали в античной истории. Пьер Бейль[30]
в «Nouvelles lettres critiques sur l’histoire du Calvinisme» [«Новые критические письма по истории кальвинизма»! (Письмо IV) приводит и комментирует пассаж из Сенеки, где философ упрекает историка Тита Ливия за то, что тот назвал «великим человеком» какого-то персонажа (мы не знаем, какого именно), который никак не являлся образцом высокой морали. Сенека оспаривает выражение Ливия «vir ingenii magni magis quam boni»[31] и преподает ему урок: ingenium «aut magnum aut bonum erit» (De ira I, 20, 6)[32].Однажды Бонапарт столкнулся с Жаном-Батистом Сюаром[33]
, суровым публицистом, который отказался поддерживать официальную версию убийства герцога Энгиенского[34], и бросил ему в лицо следующую фразу, демонстрирующую всю никчемность моральной критики Тацита в адрес Нерона: «Votre Tacite n’est qu’un d'eclamateur, un imposteur qui a calomni'e N'eron /.../ oui, calomni'e, car, enfin, N'eron fut regrett'e du peuple»[35]В письме от 26 июля 1756 года к маркизу Мирабо (отцу великого оратора и героя революции) Руссо предвидит неизбежное сползание к деспотической власти: величайшая политическая проблема, — отмечает он, — эквивалентная проблеме квадратуры круга, заключается в том, чтобы «найти такую форму правления, которая поставила бы закон над людьми»; если не получится (а Руссо был уверен, что это невозможно), «нужно перейти к другой крайности» и «установить самый что ни на есть неограниченный деспотизм: хотелось бы мне, чтобы деспот стал Богом!», ибо «между самой строгой демократией и самым совершенным обществом по образцу Гоббса» не существует «приемлемой середины»; после чего, однако, со своей обычной патетикой он сулит человечеству новых презренных тиранов и впадает в отчаяние: «Калигулы, Нероны, Тиберии... Боже мой... я катаюсь по земле и стенаю: отчего я человек?»[36]
.Запутавшись в этой антиномии, Руссо, кажется, и не замечает проблемы, во всей своей ясности увиденной Аристотелем, то есть, глубинной связи между «принадлежностью» к народу и ролью «вождя», примерами власти которых в Древней Греции были так называемые «тирании». «Писистрат, — говорит Аристотель, — будучи demagog`os /то есть вождем народной партии/, сделался тираном»[37]
, и эту фразу можно понять и так: «поскольку был demagog`os, сделался тираном», учитывая то, что сам Аристотель пишет в «Политике»: «...тиран же ставится из среды народа, именно народной массы, против знатных, чтобы народ не терпел от них никакой несправедливости»[38] (1310, 12-14). В конце концов, и путь Перикла закончился установлением единоличной власти, как то и предвещал восхищавшийся им Фукидид.