— Ну, ты, фофан, — честил Речица Замочника, — чуть было нам все дело не загубил своим «пять, шесть у меня на выбор есть!». А сейчас крупу задаром получил.
— Подумаешь! — брюзжал Замочник. — В Корчковцах зарезали свинью, и каждому по полкило сала досталось.
— Тебе кашу нечем подмаслить?
— В Обсолицах давали рыбу на ужин.
— Тебе, может, морских раков захотелось, как министру?
— Крупа, — презрительно выпятил губы Замочник, — раньше давали гуляш и пиво, сигарами угощали, а нынче крупа. Не торовато. А каша мне уже обрыдла.
— За твой дурацкий голос и крупа хороша, — вскипел Речица, — это ж самая лучшая партия.
— Которая? — притворился Замочник.
— Сколько пакетов ты получил?
— Четыре мешочка.
— И не знаешь! Сколько было в каждом?
— По четыре кило.
— Ну и… дурак ты.
— Ааа, — как будто только сейчас сообразил Замочник, — «пырибыри, пырибыри». Этот пан с бородой, как обожженный кирпич?
— Во-во-во.
— Ничего, — зачмокал губами Замочник, словно сардинку съел, — подходящий. Прислал бы хоть шкварок к этой крупе.
Ландик отложил газету, вытащил блокнот, как это делал «дорогой дядюшка», и записал:
«В Сельнице отправить шкварки».
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Политический вексель
Розвалиду не хотелось выздоравливать. Раны на лбу и на затылке уже затянулись, пластыри отставали, их бы и совсем можно было снять, но зачем подниматься с постели? Делать все равно нечего. Из банка его выбросили. А куда идти, если не в банк? В течение тридцати лет он каждое утро в девять часов тихонько притворял дверь и быстрой, твердой походкой направлялся к двухэтажному дому, где большая вывеска с выпуклыми позолоченными буквами гласила:
На привычной тропке поставлен крест, путь ему заказан. А коли так, то и вообще ходить незачем. Потеряв под ногами почву, он потерял интерес к жизни. Ничто не радовало, а если ничто не радует, следовательно, он мертв. А мертвому положено лежать.
Когда доктор заявил, что лежать больше нет необходимости и, кто хочет жить, должен встать на ноги, Розвалид чуть было не взорвался: «Не хочу жить!» Но промолчал — рядом стояла жена, а у нее слабое сердце, такое заявление взволновало бы ее. Розвалид поднялся с постели, но из дома не выходил. Он не покажется людям на глаза, не хватало, чтоб они смотрели на него соболезнующе или со злорадством! И как объяснить каждому, что с ним случилось и почему? Розвалид слонялся по огромным пустым комнатам. Ковры были сложены рулонами в передней; мебель, в беспорядке составленная по углам, ожидала, когда ее увезут — так распорядился экзекутор, надеясь, что это подействует на директора и его жену и вынудит их погасить проклятый долг. Казалось, с мертвеца сорвали одежду, обнажив струпья, язвы, гнойники, обезобразившие тело. Так и хотелось прикрыть его чем-нибудь.
Розвалид нервно ощупывал пластыри на лбу и на выбритом затылке, словно для него очень важно было убедиться, держатся ли они. Горбатой тенью бродил он с места на место, неумытый, нечесаный, в шлепанцах, а пояс халата тянулся за ним по полу, как веревка за висельником, сорвавшимся с перекладины.
Он останавливался то посреди комнаты, то поодаль от окна, выглядывая на улицу. Ему мерещилось кладбище. Телеграфные столбы виделись ему крестами, голые деревья без листьев — нищими, окна и грязные стены зданий — склепами, почерневшие сугробы снега вдоль тротуаров и крыши домов — рядами могил.
Возчики на телегах, груженных длинными бревнами, напоминали везущих длинный гроб похоронщиков в балахонах. Из лошадиных ноздрей валил пар, как от заупокойного кадила. Всюду смерть. Откормленные голуби летали в ясном небе, воробьи клевали навоз, мужики покрикивали: «Нно! Нно!» Скрипели колеса. Перебежал дорогу улыбающийся провинциал в полушубке. Там еще царила жизнь… Розвалид не замечал ее. Он погрузился в себя, в свое прошлое, передуманное сотни раз; оно все еще терзало его душу как хищная птица. Было больно. Боль лезла в горло, в нос, в глаза, а он держал хищника у раны, чтобы тот клевал и терзал ее: пусть больно.
Розвалид опустился в кресло у печки. Он только теперь осознал, как все произошло.
Это подкралось незаметно, началось с одного неверного шага.
В провинции в обычной жизни человек, сделавший неверный шаг, может сломать ногу, а вот директор банка — погубить свою жизнь.
Однажды ему принесли два векселя, подлежавших оплате. Один вексель, в пятьсот крон, был на комиссара Ландика; второй, так называемый «политический» — на полмиллиона, был подписан людьми, занимавшими видное положение в общественных, торговых и главное — в политических кругах, с помощью которых, в случае надобности, учреждение, а значит, и его руководитель, может добиться многого. У них связи в правительстве. Банку не стоило ссориться с ними, опротестовывая вексель. Другое дело Ландик: он «совращал» его кухарку.
И директор решил:
— Вексель Ландика опротестовать. Второй будет господами оплачен. Я об этом позабочусь.
Так был сделан первый ложный шаг.