Желка присела, по-мальчишески расставив ноги, уперлась руками в голые коленки, выпятила острый подбородок, следя взглядом за полетом мяча. Ландик отвернулся и, пробираясь между толпившейся в проходах публикой, пошел к выходу. Ему было противно, он испытал легкий приступ тошноты — как человек, увидавший отвратительное зрелище, некрасивую сценку или прочитавший отталкивающую, оскорбляющую чувства и нравственность страницу в книге. Ландик вытянул губы и сплюнул.
«В сердцах выкинула меня из сердца, слава богу, конец игре с тобой. На земле у меня осталась Аничка. Мой «мяч». Милый мячик. Я возьму тебя в руки, прижму к сердцу. Мячи ведь не только бьют ногами, их прижимают к груди, носят в руках», — тихо нашептывали ему его мысли.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Мачеха
Минул год.
На Влчкову улицу опустилась мокрая осенняя мгла. Она сидела с утра до ночи неподвижно, как старая баба в сером дырявом платке, пряча под ним сады, газоны, деревья, дома, она облизывала их, и от ее ядовитой слюны все набухало сыростью и увядало. На старых виллах с дикого винограда облетели красные листья, оставив на каменных стенах бугорки шишечек и тонкие волокна побегов — кровавые жилки на морщинистом теле. Березки худели, роняя почерневшие комочки листьев, и на их тоненьких веточках капельки воды переливались как нанизанные на нитку жемчужины. Кусты роз уже нарядились в салопы, их покрыли шапками или пригнули, как стариков, пониже к земле. Под серебристые ветви елей набивались стайки безмолвных дроздов, а на голых каменных оградах сплетничали, отходя ко сну, воробьи.
Темнело рано.
В квартиру молодой вдовы Эстеры переселялись молодые: комиссар Ландик и Аничка.
Было пять часов. Свет в комнату пробивался лишь через решетчатую затворку печи. Отблески, как маленькие серые котята с горящими глазами, резвились на полу, кувыркались, царапались, терлись около ног, карабкались на колени, прижимались и мурлыкали.
Под это мурлыканье Ландик рассказывал негромко и спокойно:
— До нас здесь жила красивая молодая вдова. Она переехала на квартиру получше. Эта вдова нечаянно явилась причиной домашней войны. Не столько она, сколько проклятая тысяча, которую дядюшка посадил между кактусов. Пани Эстера пошла возвратить ее. Бог весть почему она понесла деньги сама, а не послала по почте, бог весть почему вложила их в конверт, почему в конверте была не только банкнота, но и письмо с выражениями благодарности. Одни сплошные загадки. Досадно, что она не застала депутата дома. Еще досаднее, что пани Эстеру приняла пани Людмила. Но всего досадней, что пани Людмила взяла у нее конверт, а пани Эстера, не зная своего коварного племени, выпустила конверт из своих прекрасных рук. Возможно, пани Людмила не сказала: «Будьте добры, пожалуйста, дайте!», а с невольно ревнивым жестом потребовала: «Давайте его сюда!» Но хуже всего, что пани Людмила вскрыла конверт. Тысяча как тысяча! Но письмо! Благодарность!
Напрасно пан депутат, наш дорогой дядюшка, уверял жену, что он был движим исключительно чувством сострадания к нищете. Какое там сострадание, если рядом с тысячей — красивое, загорелое, молодое женское лицо с сияющими глазами. Можно поверить в сострадание к нищенке в тряпье и язвах. А это увлечение — вероломство, измена. И была объявлена война.
Это была первая измена и первая война.
Другое семя ссоры посеял некий депутат, по имени Радлак… Это уже дело политическое… Он хотел стать депутатом и занять место дядюшки. Дядюшка однажды неодобрительно высказался о том, что
Не знаю, что нашло на дядюшку, из-за чего он выкидывал такие фокусы. Человек он добрый, покладистый, уживчивый, отзывчивый, мягкий, как говорится, хлебный мякиш, из которого, если сумеешь, можно вылепить любую фигурку. Не пойму, что с ним произошло. Должно быть, от злости, которую подогревала дома пани Людмила и которая в нем, старом горшке, закипела… Недоверие в партии к нему росло, его стали обвинять в вероломстве, измене.
Это была еще одна измена и еще одна война.