— Чего это в такую рань поднялась? — Мать осторожно пристроила на скамейку две большие сумки, поправила косынку на голове и неодобрительно покосилась в спину улепетывающему Максу. — Этому что надо было? Тебе сколько раз говорить, держись от него подальше! Нашла с кем дружбу водить!
— А чем он тебе не нравится? — моментально вскинулась Маша.
— А тем! — Мать снова ухватилась за сумки и кивком подбородка приказала Маше открыть ей подъездную дверь. — Идем уже, будешь еще препираться тут со мной на глазах у соседей! Мать ей слово, она сорок! Сопля еще, чтобы перечить. Нет бы, помогла сумки до квартиры дотащить.
Маша дождалась, пока мать пройдет через удерживаемую ею дверь на тяжелой пружине, забрала одну из сумок и молча поплелась с ней вверх по ступенькам.
Мать продолжала бухтеть ей в спину:
— Нашла себе друга! Лучше ведь поискать, да негде. И хулиган, и учиться не учится, и семья у них вся ненормальная!
— Чем же она ненормальная, ма? — слабо возразила Маша, постоянно с теплом вспоминающая о семье Макса. — Очень хорошие люди.
— Ага, хорошие. Мамаша на мотоцикле в кожаном костюме носится, как проститутка какая-нибудь. Курит! Отец до сих пор по бильярдным ошивается. А братец чуть в тюрьму не сел, во как!
— Он не был виноват. Это была ошибка!
— Ага, рассказывай, — мать фыркнула, останавливаясь возле двери Фенечкиной квартиры, порыскала по старомодной сумке в поисках ключей, нашла их в кармане и вставила в замочную скважину, тут же не удержавшись, чтобы не уколоть, спросила: — Разве отец твой когда-нибудь ошибался?
— Папа… Он…
Маша замялась, не зная, что и сказать. Мать была великим провокатором, она запросто могла обронить эту фразу лишь для того, чтобы снова наговорить кучу гадостей об отце. А вовсе не за тем, чтобы доказать безупречность несения им службы. Она оказалась права. Мать тут же обрадовалась и понесла:
— Папа, он, конечно, не ошибается. Папа же у нас кто? Ангел! Это другие милиционеры способны на ошибку, на беспредел, на бессердечность, на выходки всякие, а папа нет! Папа у нас — супермент! Папа у нас… А ты знаешь, как мне с ним весело жилось все эти годы?! Знаешь, как это жить с мужиком, будто по протоколу! Будто на допросе каждый раз пребываешь?!
— Не врала бы ему, он бы и не допрашивал.
Маша всегда обижалась, когда мать начинала говорить так об отце, и спорила всегда с ней, но ни разу прежде не решалась ей намекнуть на то, что мать изменяла отцу. А теперь вот не сдержалась.
— Что-о-о?! Да как ты… — Мать швырнула на пол свою сумку, там что-то звякнуло, булькнуло, не иначе опять вчерашние щи из своей столовки притащила. — Как ты смеешь, мерзавка, говорить мне такие вещи?! Кто ты вообще такая?!
— Вообще-то я твоя дочь, — бунтовать так бунтовать, решила Маша. — И вещи я тебе говорю правильные. Ты же все время врала отцу. Врала, изменяла ему с дядей Федей. Деньги жилила отцу даже на сигареты, не говоря уж о том, чтобы дать ему на обед в кафе.
— Нечего! Не бариня, чтобы по кафешкам харчиться! — заорала мать, присела перед сумкой на корточки, ощупала ее, убедилась, что банка не разбилась и похлебка цела, повеселела чуть. Тут же ткнула по банке ногой. — Щи, вишь ли, ему мои не нравились! А какая разница?! Не такие, что ли, щи ему в его кафе подавали? Только эти бесплатные, а за те нужно было деньги платить. И от котлет морду вечно воротил. Ты, говорит, своих наделай. А эти чьи, морда ментовская? Эти чьи? Эти тоже мною выделаны… А что врала и изменяла… Правильно и делала. Бабий век короткий, пока он своих урок по подворотням ловил, я бы сорок раз состарилась.
— А с Фенечкой ты расцвела, да? — съязвила Маша. — С ним у тебя и времени свободного навалом, и денег. Да ты… Ты постарела с ним даже за эти месяцы! И одежду он тебе не покупает, хотя и обещал. И что-то я новой косметики у тебя не наблюдаю. Во всем тебе отец виноват, а Фенечка твой он…
— Ну что он?! Что?!
Лицо матери пошло красными пятнами. Руки затряслись, а губы повело вбок. Маша даже испугалась — не парализовало бы, давление у родительницы последнее время скакало без меры.
— Жлоб он, твой Федька, вот!
— Ах ты дрянь!
Трясущиеся руки матери взметнулись как-то грациозно даже, будто крылья усталой не виданной никем прежде птицы, и раз за разом принялись щелкать Машу по щекам.
— Вот тебе за жлоба, чей хлеб ты жрешь, мерзавка! Вот тебе за то, что мать у тебя врушка! Вот тебе за то, что мать у тебя потаскуха и папочке твоему изменяла! Вот тебе…
Она все что-то перечисляла и перечисляла, все щелкала и щелкала Машу по щекам, распаляясь все сильнее и сильнее. И останавливаться, кажется, даже и не собиралась вовсе. А Маша будто остолбенела. Ей даже больно вроде бы не было. Лицо горело, да. Но кто знает, отчего оно горело? Может, и не от пощечин материнских вовсе, а от стыда и обиды.
Как она могла ударить родную дочь из-за какого-то чужого дядьки?! Как не стыдно было поднимать на нее руку только из-за того, что Маша посмела нечаянно задеть его? А разве она была не права, обзывая дядю Федю жлобом? Да сто раз права, тысячу!