Между складками портьер просунулась голова Изы. Ее сочно развернутые волнистые губы язвительно улыбались. Намек ее мне после происшедшего был понятен. Глядя вниз, на складки ее белого газа, я помедлил, потом ответил:
— Когда хочется счастья, — нужно брать счастье…
Глядя на меня в упор, сурово и почти с ненавистью, она повторила вопросительно мое последнее слово:
— Счастье?..
— Счастье… — тихо, как эхо, повторил я, глядя ей в глаза.
Мне показалось, что мой взгляд упал куда-то в самую глубину ее зрачков, блестящих и влажных. Секунду мы так смотрели друг на друга, потом она повернулась на своих высоких каблучках и ушла. Я неловко, дрожащими руками, собирал в папки бумаги. Генерал сказал:
— Вот попробуйте, пофилософствуйте с Изой… А меня уж увольте. Я до обеда вздремну.
Мы разошлись по своим комнатам. Наступил час мертвой тишины в доме. Как будто все притаились. Я лежал на постели, пробовал шататься по саду. Но солнце стояло над дорожками и наполняло сад тяжелым зноем и ярким светом. Книга у меня валилась из рук. Какая-то тоска сосала сердце.
Я стал думать о том, что впереди, что будет… И ощутил боязнь. Жизнь стала казаться мне неопределенно-угрожающей. Мне становилось страшно за себя и за Марыньку. Что мы можем в этой жизни?..
Я и раньше временами ощущал в себе раздвоенность, слабость. Полного лада с жизнью у меня не было. Напор ее был болезненным и раздражительным для моей кожи. Только когда я приникал к миру мысли — я чувствовал нисходящее на меня спокойствие. Здорового крепкого тела, любящего движение, напряжение, шум жизни, спокойного в своей мощи, — недоставало мне. Я был выброшен в жизнь с плохой кожей, она была слишком чувствительна. Порой мне хотелось, как сове, забраться в дупло, чтобы быть наглухо защищенным от жизни, от ее ярости, от ее слишком острых и крепких воздействий.
Боязнь заползала в мое сердце постепенно и я стал с нею жить, как с постоянным спутником.
Ах, по-видимому, я не очень-то верил в окончательную силу добра. У меня не было этой уверенности. Я слишком считался с дьяволом, с силой отрицательной, злой, убивающей душу. Я не мог — вот в чем мое несчастье — швырнуть себя с размаха по пути своего призвания. Во мне был огонь, но он не вздымался, не горел, а только тлел. И я остался человеком глуши, маленького местечка, живущим против площади, залитой грязью, одной сплошной лужей… Напрасно я подымаю руки к небу и обращаюсь к Богу. Он ничего не может сделать мне. Во мне не было больше огня и я не сгорел в огне своего призвания душевного. Что же может тут сделать Господь Бог?..
Какое-то неясное ядовитое предчувствие, что все в моей жизни пойдет не так, как надо, что я испорчу единственное великое здание моей собственной жизни и обращу ее в прах, в ничто, — отравляло меня. И чем дальше, тем сильней наваливалось на меня это сознание, как бремя камней. Я старался скрыть это от себя и от всех.
В тот день, когда произошел наш разговор со стариком и обмен беглых реплик с Изой, — она не вышла к обеду. Сказалась нездоровой. И на другой и на третий день ее не было. Мы обедали со стариком вдвоем в большой гулкой столовой, торжественной и холодной.
Однажды из своего окна я видел, как ей подали экипаж. Был ветреный день и сад шумел, как море, под ветром. Воронки пыли мчались по дороге. Кучер Федор, широкоплечий, большой, как медведь, выехал из ворот в поле. Вечером, когда я возвращался в комнату из сада, она приехала с несколькими снопами полевых цветов и трав, с пучками прибрежного камыша. Всем этим она забавлялась в поле. Она не была нездоровой, но почему-то не хотела видеть ни старика, ни меня. Однажды я столкнулся с нею в кабинете, у книжных шкафов; меня удивила бесцельность ее неожиданных нарядов. На ней было белое, очень пышное платье. Такая роскошь была одним из ее неожиданных капризов. Ее лицо казалось худее и строже. Надушена она была нестерпимо и целая волна одуряющего сильного запаха пахнула на меня. Она прошла мимо, небрежно кивнула головой и как-то сбоку бросила на меня быстрый взгляд.
Мы не разговаривали больше. Она сохранила нашу тайну. Только Марынька теперь не входила в ее комнату и она не обращалась к ней ни с какими приказаниями. Однажды почтальон принес на имя Изы большой заказной пакет. Отец и дочь заперлись в кабинете и долго что-то обсуждали. Вслед за тем усадьбу посетил один из видных столичных адвокатов и снова произошло уединенное собеседование при плотно закрытых дверях кабинета.
В тот же день за вечерним чаем старик, как бы после раздумья, положил свою ладонь на руку Изы и сказал:
— Так будет лучше…
Иза вздрогнула и ответила:
— Не говори об этом. Никаких напоминаний…