«Нереальная предметность
, — учит Т. Райнов в своем прекрасном “Введении в феноменологию творчества”[990], — не обладает меньшим достоинством, чем реальная. Сколько веков, — восклицает он далее, — поэты и страдальцы вообще говорят о мечте, об ее своеобразной реальности, об ее утоляющей печали силе, а мы и сейчас считаем все “мечтательное” ложным!.. Мы все еще те же варвары, и если мы уже не разбиваем созданий Праксителя{737} и Фидия{738}, то победоносно топчем мечту — нашего злейшего врага в проникнутой животностью жизни. Когда-нибудь, в том лучезарном будущем, которое тоже рисуется “только” в мечтах поэтов и социальных реформаторов, человеческая личность, может быть, расширится настолько, чтобы радикально переоценить “нереальность” мечты и поставить ее на подобающее место в ряду реальностей — не в “субъективных” порывах, не “в голове”, не в тоскующем сердце, а там же, где лежит все предметное, в сверхиндивидуальной сфере сверхиндивидуального сознания…»Если так, если мой идеальный «театр для себя» (Театр Мечты!) — театр будущего
, то это его последнее «за», убедительность которого уже в глаголе веянья могучих крыльев Вечности.3. Страхование успеха «спектаклей для себя»
Во всяком искусстве творец познается исключительно чрез
свое произведение, т. е. не непосредственно, а посредственно, будучи сам, персонально, сокрыт от взоров воспринимающего, за знаками своего творческого домогания, данными в его произведении.{315}
Искусство, составляющее в этом отношении исключение от всех прочих, — искусство актера, т. е., в конце концов, искусство театра.Человек, взятый в творческом произведении живьем
, а не как знак, тем самым вносит нечто противоречащее чистому искусству; например, потеет, поперхивается, оступается и т. п., т. е. вносит в произведение непредусмотренное, быть может, и нежелательное отступление от творческого замысла. Статуя не может чихнуть, икнуть, высморкаться. Вся она, начиная с материала и кончая последней своей линией, — знак и только знак определенного художественного представления. Человек же, актер, не только знак, но и означающий (знакодавец), каковое обстоятельство, выводя его из чисто художественного, эстетического круга творческих осуществлений, вводит его в особый, совершенно отличный от прочих театральный круг подобных же осуществлений.Здесь суть не в том, что актер чихнул или не чихнул, когда это не требовалось по заданию произведения, а в том, что он может
это сделать или не сделать, т. е. может быть иным в сравнении с точно и раз навсегда зафиксированным образом любого из прочих искусств.Но если актер, какой бы строгой дисциплине он ни покорялся, властен, в силу свойственной всякому живому человеку изменчивости
, дать нечто отрицательное для воплощаемого образа и всего сценического представления, то он же, в силу своей непрестанно-непременной изменчивости, властен дать и нечто положительное, как-то: высшее градусом вдохновение, дикционно-декламационное изощрение, орнаментальные для паузы «lazzi»{739}, освежающую диалог импровизацию, вообще остроумную «отсебятину» и пр.Недопустимый в художественно-эстетическое произведение точной фиксировки творчески изменчивый материал составляет не только прелесть, но и главную сущность театрально-сценического произведения.
Театральное искусство, таким образом, не только преэстетично — что доказано уже мной в «Театре как таковом» относительно его генетической сущности, — но и инэстетично
, как мы только что видели, в кардинальной формации своего феномена.И это надобно на первых же порах запомнить в плане верной страховки «спектаклей для себя»!
Незачем гнаться за эстетичным в области инэстетичного по самой природе своей
, если вы не хотите лишней и бесцельной потери энергии и боитесь пути компромисса для вашего радостно-вольного духа преображения.