В конце ХIХ века типичный русский интеллигент был безразличен или враждебен религии. Большинство были сознательными атеистами. Демократическая молодежь из средних слоев прошла этап европеизации-секуляризации как нигилистическое отрицание православной культуры, под сильным влиянием статей Чернышевского, Добролюбова и Писарева.
В начале ХХ века, как и в начале ХIХ, «образованное общество» испытало увлечение религиозным синкретизмом – мистицизмом, восточными религиями, теософией и оккультизмом. Это говорило не столько об атеизме, сколько об изживании «религиозного органа». Оно создавало вакуум, который заполнялся идолами, например, идолами прогресса и демократии. Сдвиг к идолатрии, к внерелигиозным культам (примером их может быть масонство), с тревогой отмечался многими деятелями культуры. Разрыв с традицией был пафосом философии западников. Историк-эмигрант В.Г. Щукин так характеризует эту часть интеллигенции: «В отличие от романтиков-славянофилов, любая сакрализация была им в корне чужда. Западническая культура носила мирской, посюсторонний характер – в ней не было места для слепой веры в святыню… С точки зрения западников время должно было быть не хранителем вековой мудрости, не «естественным» залогом непрерывности традиции, а разрушителем старого и создателем нового мира» [12]. Те философы, которые «вернулись» в православие (в большинстве своем пройдя через марксизм), увлекались интеллектуальными и богословскими изысканиями.
Религиозное диссидентство и отрицание национальной традиции – при том, что «по долгу службы» приходилось демонстрировать им лояльность (как в советское время интеллигенции приходилось демонстрировать лояльность официальной идеологии) – неизбежно порождало русофобию. Даже в самом патриотическом сознании, как это выразилось в фигуре Чаадаева. В.В. Кожинов убедительно показывает, что Чаадаев был патриотом России, но ведь одновременно и ее ненавистником. Поэт Н.М. Языков, умирая, написал о Чаадаеве:
При этом надо учесть, что из истории мы почерпнули представление о том, что западники и славянофилы боролись в России за умы образованного слоя как два течения примерно одинаковой силы. Это не так, влияние западников явно преобладало. Даже работа Н.Я. Данилевского «Россия и Европа», впервые в мировой науке давшая анализ цивилизаций и предвосхитившая труды А. Тойнби и П. Сорокина, была издана в Петербурге в 1871 г. тиражом 1200 экземпляров – и к моменту смерти автора в 1885 г. тираж так и не был распродан.
Элита народа, обретшая такое самосознание, множеством способов ослабляет и разрушает мировоззренческую матрицу, соединяющую людей в народ, а также те механизмы, которые призваны эту матрицу обновлять и «ремонтировать». Так, например, произошел откат от русской классической литературы, которая на этапе распространения грамотности должна была бы стать (и стала в советское время) важным средством укрепления национального сознания. В.В. Розанов писал: «Совершилось то, что, например, в семидесятых и половине 80-х годов прошлого века сочинения Пушкина нельзя было найти в книжных магазинах. Я помню эту пору: в магазинах отвечали – «не держим, потому что никто не спрашивает!» [13].
Для Розанова отношение элиты российского общества к Пушкину было признаком нарастания беспочвенности. Он писал в 1912 г.: «Если бы Пушкин не только изучался учеными, а вот вошел другом в наши дома, – любовно прочитывался бы, нет – трепетно переживался бы каждым русским от 15 до 23 лет, он предупредил бы и сделал невозможным разлив пошлости в литературе, печати, в журнале и газете, который продолжается вот лет десять уже. Ум Пушкина предохраняет от всего глупого, его благородство предохраняет от всего пошлого… Но нашему министерству просвещения «хоть кол на голове теши» – оно ничего не понимает… Какая-то удивительно чистая кровь – почти суть Пушкина. И он не входит в «Курс русской словесности», а он есть вся русская словесность» [14, с. 365–367].
Замечу, что нам по инерции советского времени кажется немыслимым, что Пушкин не входил в «Курс русской словесности». А ведь это важный факт. Пушкин «вошел другом в наши дома» именно потому, что было понято значение его ума и его благородства для сплочения нашего народа, уже как советского. И соответственно проводилась и политика Министерства просвещения СССР, и издательская политика.
То же самое происходило с преподаванием истории. В статье «Беспочвенность русской школы» Розанов пишет: «Пора нашему просвещению снять «зрак раба», который оно носит на себе… Но дело лежит гораздо глубже, потому что и самый материал образования, с которым непосредственно соприкасается отроческий и юношеский возраст всей страны, есть также не русский в 7/10 своего состава. То есть незаметно и неуклонно мы переделываем самую структуру русской души «на манер иностранного» [14, с. 235–236].