— Вот алмаз — самый дорогой из восточных камней. Я никогда не любил его. Холодит кровь. Зато сдерживает ярость и сластолюбие, укрепляет в целомудрии. Если пылинки его дать в питье, они убивают лошадь, тем паче — человека... А вот рубин, его люблю. Оживляет сердце, память, бодрит и очищает испорченную кровь!
Нагой томился. И любопытно, и тяжко было следить за перепадами тоски, самодурства, мнительности, готовых смениться яростью, как часто случалось у государя. Неуправляемость характера усугублялась заметным помрачением рассудка. Можно понять Бориса Годунова, по многу раз на дню встречавшегося с царём, погруженным в свою болезнь и подозрения. Царь задумал что-то новое, перечитывал завещание, таил имена душеприказчиков и управителей при Фёдоре. И не оставил намерения избавить сына от опеки Годуновых. За полувековое царствование уже привыкли, что если он ударяет, то неожиданно и очень больно... Слюна клокотала в царёвом горле, сжатом судорогой странного волнения:
— Измарагд! Камень радужной породы, враг всякой нечистоты. Можете испытать его: если мужчина и женщина впадают в блуд, сей камень лопается возле них от злоупотребления природой. А вот сапфир, очень люблю его. Хранит от злоумышленников, вселяет храбрость, веселит, услаждает, очищает зрение, удерживает приливы крови. А оникс... А, все дары природы даны людям на пользу и созерцание, враги порока... Ослаб. Уведите меня. До другого раза. Спрячьте...
Подхваченный под руки, он еле зашаркал к двери, но оглянулся, следя, как доверенные слуги запирают ларцы.
В сенях Нагой решился, приблизился к Богдану Бельскому:
— Будто... не в себе ныне государь. Как опоенный.
— Околдованный, — проговорил Борис Годунов, неожиданно оказавшийся сзади (дядина выучка). — Кобники его бубнами ежедень завораживают.
— Дак сам велит, ему, государю, легче! — встал Бельский в оборону, хоть явно на него никто не нападал. — Обнадёживают. Супротив баб-шаманок. А те не уступают, их-де звёздные пророчества сильней.
Борис Фёдорович улыбнулся, вместе с губами у него как будто вытянулись и уголки татароватых глаз. Нагой с надеждой подождал, но кроме понимающей улыбки Годунов ни словом не одарил противника. А что они враги, Афанасий Фёдорович больше не сомневался. Вопрос — в разные ли стороны тянут? Или откладывают схватку до кончины государя, о коей оба мечтают дружно? Позже, когда всё кончилось, Джером напомнил, что «царь не думал умирать, его несколько раз околдовывали и расколдовывали, но дьявол стал бессилен». Так ли бессилен? Зависит от того, чего хотели кобники, что им приказывали люди, боявшиеся и ненавидевшие помрачённого царя.
Джером говорил, что европейская наука не отрицает возможности убийства через колдовство, даже на большом расстоянии. Для тайных сил, с которыми, как дети с огнём, играют чародеи, наше пространство и время значения не имеют. Убийственно колдовство, если жертва узнает о нём, но сильные чародеи умеют и тайно убивать. Узнав о приговоре, обречённый утрачивает душевное сопротивление, как угнетение духа ослабляет и раненого и чумного. Усилиями Богдана Бельского Иван Васильевич оказался именно в этом, наихудшем состоянии. В иные времена Богдан умел молчать.
Так — во взаимных подозрениях, прислушивании к другим, к себе, в потере и обретении надежд, противоречивших одна другой, — тянулось для обитателей кремлёвского дворца больное время, середина марта. Всякий больной капризен, вздорен, озлоблен или угнетён, но государь, некогда вообразивший, будто сама натура подчинена ему, и если уж ему собрали лучших лекарей, они обязаны чудеса творить, становился временами и для них опасен. Прислушиваясь к изменениям, производимым лекарствами, а вернее, внутренним брожению, гниению, о чём свидетельствовал и запах, исходивший изо рта, он любое сомнение толковал против лекаря, обрывал курс доктора Роберта, звал Дживанни, жаловался на признаки отравления. И те заметались, друг друга уже открыто обличая, а втайне разуверясь и в своих предписаниях. Такое, по крайней мере, возникало впечатление у Нагого, но что стояло за ним, искренняя паника или игра, Афанасий Фёдорович разобрать не умел. Он, по его прикидке, от тех лекарств, что выпил государь за месяц, отдал бы Богу душу и без болезни.
Одни шаманы не сомневались, кобенились-камлали в дальних покоях, заводя туда и государя, забивая уши его бесовскими воплями, чревовещанием и голосами ниоткуда. Он сам тянулся к ним, испытывая временное облегчение и то расслабленное полузабытье, в котором гасли мысли о смерти, а воображение насыщалось странными и занимательными образами. Верней священников они поддерживали убеждение, целительное для всякого безнадёжного больного, что смерть есть только переход в иное состояние, лучшее, чем нынешние страдания. Коли не можешь излечить, помоги легче умереть, обмолвился однажды Бельский после беседы с толмачом. И затуманился воловьими очами под быстрым, острым взглядом Нагого.
А восемнадцатого марта, утром, между Богданом Яковлевичем и шаманками случился разговор, ставший откуда-то известным Горсею, а следовательно, всем.