«Как бы ты меня не обидел», — подумал Неупокой, выходя в сизые разбойничьи сумерки, когда первые ночные душегубцы ловят последних пешеходов. Михайло выкрутится сам. Таким, забывчивым и влюбчивым, женщины легче прощают, чем совестливым самокопателям. Шагая за Наумом, Неупокой проникся его насмешливой уверенностью, что и ему удастся отпереться от дела Осцика. Тогда единственный улов — Вороновецкий... Ужели и правда — Пётр Волынец? Новгородский погром был самым гнусным преступлением опричнины. Если Вороновецкий был у его истоков, он должен быть наказан, Михайло прав. В воображении Неупокоя всё отчётливее поднимались образы утопленных, зарезанных, порубленных людей. Так с ним всегда бывало — мысль, требующая действия, пронизывала его медленно, как сапожная игла — сафьян, но прошивала крепко, не отодрать. Ещё не видя грамоты, он уже верил беглому уряднику. Не было смысла Меркурию подделывать печать и подпись, он ведь не знал, что выйдет на Неупокоя, а посланник вряд ли поверил бы ему. Нагой тоже сошлётся на евангельское: «Мне отмщенье...» В лучшем случае доложит государю. Арсений сомневался в прямом и простодушном вмешательстве Непостижимого в человеческие подлости. Логичнее предположить, что мудрая случайность свела Меркурия с Неупокоем, чтобы осуществить закон возмездия и внести в его, Неупокоя, пустую жизнь хоть малый смысл...
— Ойц!
Наум присел, прижав ладони к узкой, как чёрная досочка, бороде.
Они были в еврейской слободке Ошмян, застроенной с намеренной запутанностью и теснотой — не только из-за дороговизны земли, но и из пугливого здравого смысла. Легче спрятаться, прятать, не всякий полезет в эти закисшие дебри без крайней нужды. Были дома подобротнее, однако за заборчиками, внушавшими завистливому прохожему, что не скрывают такого, из-за чего их стоило бы ломать. За ними многое скрывалось: местечковые умели копить, пускать в оборот гроши, выжимая их из воздуха и земли пригревшей их страны, к её же пользе. В дешёвые шинки не заказан путь ни пану, ни селянину, а неумелые магнаты охотно отдавали подати на откуп. Таким сокровенным достатком светился и дом Наума Нехамкина. Мастерская внизу, жилой мезонинчик, кузница в вишеннике, конюшня, палисадник перед окнами и хрупкая калиточка с игрушечной щеколдой.
Она была сорвана с петель, дверь распахнута настежь, словно из дома собрались выносить покойника. Окна освещены — внизу, на кухне, и в верхних светёлках. Такого расхода свечей евреи себе не позволяли, особенно летом. Наумовы свечи палили проклятые гои.
Из верхнего окошка вылетела рама и грохнулась на землю с отчаянным звоном, какой издаёт лишь дорогое голландское стекло. Величина убытка на минуту заколодила Наума. В следующую минуту сообразил, что рушится жизнь. И если хочешь спасти малую часть её, заключённую в собственном теле — ибо главная была в доме, жене и детях, законном и особенно лакомом незаконном гешефте, — надо бежать, подобно Лоту, пусть даже жена обратится в соляной столб[55]
. Судьба оглядчивых... Прилегающие переулки были на удивление безлюдны, евреи знали, когда не только завесить окна и глаза, но всем семейством как бы растечься в сумерках, слиться с тяжелотканой, пуховой, медной и деревянной утварью своих убежищ. Соседу не поможешь.Звон не затих, как из разбитого зева дома вытек низкий вопль.
— Двойра! — рванулся Наум, нарушив наставление Лота и Бога иудеев.
Из-за конюшни выскочили трое, один подсек дубиной ноги, другие завернули руки, вздёрнули с хрустом. Неупокой не вышел из тени разлапистой липы. Скользнул за ствол, слился с забором. Скоро перестал слышать рёв Нехамкина.
Он не успел добраться до Осиного шинка, когда увидел зарево. Горели и шинок, и два соседних дома. Затихающий грохот копыт и ругань давали надежду, что Михайло утёк. Осталось предупредить Нащокина и отсидеться в посольском подворье... За углом скрипели колеса. Неупокой увидел двуколку и еврея, торопливо отчинявшего ворота. Испуганный, усталый гешефтмахер слушал его, как душегубца. Пришлось достать заветный дукат. Золото — не серебро, окисленное жадным потом множества рук, оно и в сумерки опаляет глаз. Хозяин передал поводья, без веры наказав, в какой корчме «у Вильне поставить клячу, коли на то будет ваша святая панская милость».