Палестрина оказался прямо напротив него; он сидел в обтянутом золотой парчой кресле и говорил по-китайски на мандаринском наречии. Все его существо, от подошв ботинок, плотно стоящих на полу, до взгляда, до экспрессивной жестикуляции, излучало неподдельное переживание и сочувствие по поводу трагедии, разыгравшейся в городе, отделенном от него половиной мира. Излияние его чувств казалось совершенно искренним и глубоко личным, и ему не хватало лишь заявить, что, если бы не государственные обязанности, он сам отправился бы в Хэфэй, чтобы причащать больных и умирающих.
Китайцы принимали его слова с должным уважением и, пожалуй, даже с благодарностью. Но Марчиано — и, он это точно знал, Палестрина тоже — видел, что они пытаются понять истинную подоплеку сказанного. Они могли глубоко и искренне переживать за несчастных жителей Хэфэя, но в первую очередь они были политиками, и главной их заботой оставалось положение их правительства. А мир всегда, а теперь в особенности, разглядывал Пекин словно в микроскоп.
И все же даже в самых страшных кошмарах они не могли представить себе, не могли даже предположить, что главный виновник постигшего их страну бедствия — не природа, не плохо работающая система водоочистки, а вот этот седовласый великан, сидящий на расстоянии вытянутой руки от каждого из них и распинающийся в сочувственных речах на их родном языке! Или что двое из троих высокочтимых прелатов, также находившихся в этой комнате, стали верными подручными преступника.
Прежде Марчиано все же питал какие-то тайные надежды, что, когда ужас начал свое шествие и «Китайский протокол» Палестрины явился во всем своем кошмарном и немыслимо гнусном обличье, монсеньор Капицци или кардинал Матади, а может, и они оба опомнятся и приложат все свои силы и влияние, чтобы остановить госсекретаря. Но его иллюзии оказались вдребезги разбиты их письмами, направленными сегодня утром с курьерами лично Палестрине (Марчиано тоже предлагали подписать такое письмо, но он отказался), в которых они заявляли о полной поддержке его действий. Они руководствовались чисто рациональным подходом: Рим уже много лет предпринимал попытки сближения с Пекином, а китайское правительство все это время отвергало любые шаги и будет отвергать, пока власть останется в его руках. Для Палестрины позиция Пекина означала одно: у китайцев свободы вероисповедания нет и никогда не будет. И Палестрина сказал, что освободит несчастный народ. Цена для него ничего не значила — ведь каждый умерший обретет на небе мученический венец.
Судя по всему, Капицци и Матади всей душой согласились с его доводами. Тем более что для каждого из них главной целью жизни была папская тиара, и отворачиваться от человека, который может обеспечить ее обретение, было бы величайшей глупостью. И потому человеческие жизни стали для них лишь одним из орудий, которые могут пригодиться для достижения вожделенной цели. Но как бы ужасно ни было происходящее, впереди ждал еще больший кошмар, поскольку в их планы входило отравление еще трех озер.
— Прошу меня извинить…
Марчиано знал, что должно было последовать, его тошнило от невероятного лицемерия и ханжества разыгрываемой перед ним сцены, и он не мог больше этого выносить. Он резко поднялся.
Палестрина вскинул на него недовольный взгляд.
— Ваше преосвященство нездоровы?
Неподдельное изумление Палестрины послужило для Марчиано еще одним доказательством того, насколько глубоко первый министр папского двора погрузился в пучину безумия. Он играл свою роль настолько убедительно, что и сам безоговорочно верил каждому своему слову. В этот момент другой стороны его личности попросту не существовало. Происходило поистине чудо самогипноза.
— Вы плохо себя чувствуете, ваше преосвященство? — повторил Палестрина.
— Да… — Марчиано произнес это слово очень тихо, на долю секунды поймав краем глаза взгляд Палестрины.
Тот не мог не понять глубочайшего презрения, которое он хотел выразить, но в то же время этого столкновения не заметил и не понял никто, кроме них двоих. Марчиано отвернулся от госсекретаря и низко склонил голову перед китайцами.
— Молитвы всего Рима да пребудут с вами, — сказал он, пересек в одиночестве комнату и вышел за дверь, чувствуя на себе неотрывный взгляд Палестрины.
92
Из комнаты, где проходили переговоры, Марчиано мог выйти один, но на этом его свобода кончалась. Протокол неумолимо заставил его дождаться остальных, и сейчас в лимузине воцарилось гробовое молчание.
Как только зеленые ворота закрылись и автомобиль покатил по виа Брукселлес, Марчиано демонстративно уставился в окно. Он отлично понимал, что теперь, когда план инвестиций утвержден, судьбу его, как основного участника этой операции, можно считать предопределенной.