В пользу последнего предположения говорили многочисленные анкетные вопросы, половина которых была лишена какого-либо смысла, в то время, как другая половина раздевала вас догола и, вдоволь налюбовавшись вашим синюшным от холода телом, лезла по-хозяйски в душу, трепетавшую от стыда. Душа человеческая была, есть и будет самым вожделенным блюдом для писателей, бесов и чекистов.
В Москве меня предупредили, что со мной будут плотно работать и что мне следует запастись терпением, потому как придется очень много вспоминать и писать. Увольте, сказал я тогда доверительно представителю, озабоченному гладкостью кожи на своем миловидном лице, излучающим голубоватый отсвет, вспоминать и писать – это два чудовища, которых я боюсь больше всего на свете. Нельзя ли их как-нибудь обойти стороной? Нельзя, сказал представитель строго, пожалуй, даже слишком строго для гомика со стажем. Впрочем, продолжил он, добавив все же в голос сиропа, у вас будет возможность обсудить этот вопрос с профессором Перчатниковым. Представляю, что он вам скажет! И захихикал a la Джонни I, только еще противнее… Однажды Вовочка – божий человек, решив за всех, что надо бы как-нибудь не стандартно встретить новый год, предложил заинтересованным лицам написать рассказ о чем угодно с обещанием приза победителю. Я купил пачку писчей бумаги, положил ее перед собой на письменный стол, предварительно освободив его от всякого хлама, навострил перо, почесал за ухом – и замер на три часа, завороженный белым листом, смотревшим на меня с едва заметной ухмылкой. Наши смотрелки закончились тем, что я схватил наглеца за шиворот, скомкал его и выбросил вон. Следующий лист поначалу вел себя сдержанно, и я даже приблизил к нему перо, решив написать какое-нибудь заглавие, но стоило им сойтись, перу и бумаге, как рука моя самопроизвольно отскочила вверх, точно коснулась оголенного провода, находившегося под напряжением. После этого я готовил себе цикорий с медом, слушал церковные блюзы мисс Махелии Джексон с фестиваля в Ньюпорте, надеясь, что её бесконечные прославления Господа будут услышаны, и частичка благодати перепадет и мне, боксировал с тенью, которая, словно пьяница, то куда-то пропадала, то еле держалась на ногах – и всё это я делал, чтобы взбодрить себя и одолеть, наконец, эту треклятую листушечку, обращавшуюся со мной с высокомерием девственницы. Кто-то, возможно, и не поверит, но я не вывел ни одной буквы почти за полдня упорного сидения, радости от которого было разве что будущему геморрою. Мне, однако, показалось, что белоликая девственница с грустью восприняла мое фиаско: я ее так насмешил за эти долгие часы томления своего убогого духа, что она уже, верно, решилась отдаться мне, не требуя от меня подвига, за любой дебильный абзац – так и его я не сотворил! И вот теперь от меня ждали чуда…
Солнце меж тем скрылось за холмами справа, стало и впрямь прохладно, и я вспомнил про плед. Но даже и он не сразу согрел меня, и быть бы мне недужным, коли бы не джоннин родственник, которому ради моего здоровья пришлось пожертвовать своей молодой жизнью. Хотя справедливости ради надо отметить, что он и так уже дышал на ладан.
Глава третья
На следующий день прямо спозаранку прибыл русский патриот. Я дурно спал, каждые пятнадцать минут смотрел на часы, раздражаясь всякий раз по поводу их несуетного хода, а едва забылся, как во сне мне тотчас позвонили и голосом Антиба Илларионовича Деревянко предупредили, что сейчас поднимутся. Пришлось просыпаться и идти открывать. Куратор мой в отличие от меня был свеж и весел.
– Я, конечно, понимаю, что вы богемный человек, Тимофей Бенедиктович, – начал он с порога, едва поприветствовав меня, – но с этого часа мы начинаем работать – много и трудно.
– Это я должен буду работать много и трудно? – мое удивление было почти что искренним. – И сколько, интересно, мне здесь будут платить? И еще, Антиб-б Илларионович, в качестве ориентира для будущего нашего общения: я не люблю людей, которые с утра говорят о работе. Это я вам официально заявляю как богемный человек.
Выговор мой не смутил гостя. Он лишь покивал понимающе головой и продолжил склонять меня к каторжному труду.
– Профессор Перчатников с вами встретится завтра, а моя задача – подготовить вас к этой встрече.
– Клизму будете делать? – спросил я, отжимаясь от пола. – Кто такой профессор Перчатников? Членкор французской Академии наук?
– Что ж вы так людей-то ненавидите, Тимофей Бенедиктович, бесценный вы мой? – воскликнул с горечью Деревянко. – Наш московский представитель, ну тот, кто первым беседовал с вами, предупреждал нас о том, что вы капризны, pardon, как климактерическая дама, но, по-моему, он вас щадил, давая такую лестную характеристику.
Я хотел было разобидеться, но передумал и рассмеялся, усевшись на полу. Смеялся я через силу, потому что шейный остеохондроз вдруг решил напомнить о себе и принялся торить себе дорожку прямо в мою черепушку.