А подалирий все не улетал. Складывая и расправляя крылья, он медленно шествовал на своих белых мохнатых лапках по деревянной столешнице. Это наверняка была последняя возможность его схватить — если еще не было слишком поздно, — последняя, совсем короткая доля минуты, когда я мог бы это сделать. Но — не сделал. Потому что, хотя и оставался тем же, кем был пятьдесят лет назад, когда охотился за необыкновенной бабочкой, чувства мои стали иными, иного качества. Во мне все еще жил мальчик, который очень хорошо видит и способен на довольно глубокие переживания, но я был уже человеком, который не сделает ничего, чтобы завладеть предметом своего восхищения. Ибо я был стар, и даже самые сильные мои страсти постепенно сменялись бескорыстием и равнодушием — с чем я и умру. Однако мне было немного грустно, и грусть эта имела какой-то неприятный, терпкий и горький привкус, словно меня обуяла тоска по кому-то, кого во мне уже не было. Хотя я еще видел бабочку, еще мог оценить ее красоту и необычайность — от нее уже не исходило то волшебное очарование, которое некогда пробуждало в моей крови злое, жестокое, требующее немедленного удовлетворения желание. А подалирий в ту минуту, когда я еще смотрел на него и думал о нем, вдруг — хотя это не было для меня неожиданностью — взлетел, описал дугу в воздухе и исчез. Исчез, перестал существовать, подобно тому как внезапно обрывается мысль, как стирается образ и затихает звук. Остался пустой угол стола. Стены. Дверь. Окна.
Как одуванчик
Моя мама из Восточной Европы
(перев. И. Подчищаева, 2002 г.)