Мы маршировали, сворачивали, огибали площадь строевым шагом в пятый, десятый и не знаю, в какой уже раз. Мы маршировали, потому что таков был приказ и никто его не отменял, не велел нам остановиться или делать что-либо другое. Староста Иван уходил, потом возвращался и опять садился на стул. В какой-то момент он вдруг вскочил, сорвал шапку с головы и встал навытяжку, заметив эсэсовца, проходившего поодаль, между бараками. Когда эсэсовец скрылся из виду, Иван не спеша снова уселся, развалился на стуле и занялся выравниванием стрелок на штанах. Я видел часового за проволокой: он остановился, смотрел на нас и смеялся. На следующем кругу я увидел его опять: он глядел, но уже не смеялся. Поправил винтовку на спине и ушел. Старик, который собирал мусор, продвинулся на несколько метров вперед. На нас он не обращал внимания, был занят своим делом. Мы маршировали, а за нами, в конце колонны, прыгали, как лягушки, те, кто не умел ходить строевым шагом. Их становилось все больше. Но и маленький горбатый человек, командующий парадом, тоже устал. Он пошатывался, иногда прислонялся к стене барака, чтобы передохнуть, и снова выпрямлялся. Солнце взошло высоко на чистом небе, воздух был неподвижен. Мы маршировали и маршировали. На каждом повороте мы видели тех, кто прыгал на четвереньках. Многие уже сильно отстали. Староста Иван передвинулся вместе со стулом на пару метров влево и сидел теперь в тени. Мы маршировали, сворачивали, держали шаг. Никто из нас понятия не имел, когда же это кончится. Не мог этого знать и горбатый человечек, который по-прежнему командовал парадом. Он так же, как и мы, не знал, что его ждет, что ему прикажут делать потом. Пока он был в лучшем, чем мы, положении. Но действительно ли в лучшем? На одном из очередных кругов, взглянув на лицо горбуна, я заметил в нем перемену, которую тот не мог скрыть: на лице застыла гримаса отчаянной и бессильной ярости. Его бегающий в поисках жертвы взгляд встретился с моим и застыл, словно только теперь этот человек меня увидел. Я ощутил страх, поняв, что настал мой черед, сейчас он вышвырнет из колонны меня. Не потому, что я плохо марширую и недостаточно твердо чеканю шаг, за другое: за его горькую судьбу, за все плохое, с чем он в жизни столкнулся и еще может столкнуться. За честь, которой его удостоили лишь потому, что он был калекой, а у меня не было горба, я был высокий и пока сильный. Если же он узнал меня — возможно, еще и за то, что я был тем, кто сжалился над ним и попытался защитить от других. Значит, и я буду прыгать лягушкой, потом буду ползать на четвереньках, а еще позже, когда силы покинут меня, и животом по земле. А когда мы уже все будем ползать, он, карлик-горбун, не нужен будет Большому Ивану. И что тогда станется с ним? Меня это уже не интересовало. Может, поползет вместе с нами по песку и по гравию?
Кот
(перев. Е. Шаркова, 2002 г.)
А вот у нас в двенадцатом бараке был староста, которого наше житье-бытье не интересовало. Когда-то, на свободе, он, кажется, был известным политиком — а теперь стал узником тех, с кем прежде боролся. Поговаривали, что он пережил всех своих товарищей, с которыми десять лет назад оказался в лагере, поскольку сумел — одного за другим — втоптать их в грязь, когда закладывали фундамент под лагерные бараки. Кое-кто утверждал, будто он продержался потому, что не позволил другим втоптать в грязь себя. Но, так или иначе, он выжил. Это был высокий худой немец с желтовато-серыми, цвета мутной воды глазами и правильными чертами ничего не выражавшего лица. Впрочем, я видел его только два или три раза, пока был в его бараке. Официально он числился старостой, но все обязанности исполняли за него два помощника: собирали «дань», проверяли, заставляли, кричали, били. Вечером, когда все стихало, они отправлялись к нему, в маленькую, отгороженную фанерой от остальной части барака каморку, дверь в которую всегда была приоткрыта, но увидеть, что происходило внутри, нам никогда не удавалось. Оттуда долетали голоса, иногда даже смех, однако сам он ничего не говорил и не смеялся — только слушал, что рассказывали другие: помощники или те, кто изредка его навещал. Барак он покидал редко, раз в неделю ходил за инструкциями и изредка — в шрайбштубу,
[11]поболтать со старыми приятелями. Кажется, принимая у себя гостей, он никогда не вставал с нар и лишь время от времени протягивал руку за цигаркой или к ручке репродуктора, чтобы приглушить музыку, которую передавали целый день вперемешку с лагерными сообщениями. Главной причиной того, что большую часть дня и ночи он проводил лежа, была не столько какая-то неизвестная нам неизлечимая болезнь, а огромный черно-белый кот, всегда сидящий у него на груди.