Не верьте тем, кому хочется быть обо мне лучшего мнения, кто считает, что я использовал оружие, например, таким образом: выхватил пистолет и выстрелил несколько раз для острастки в воздух, чтобы люди опомнились. Пусть перестанут губить зря хлеб, пусть прекратят отнимать его друг у друга, выхватывать, втаптывать в грязь, превращать в липкое месиво, в навоз. Пускай на минуту опустят руки, занятые уничтожением, пускай обуздают свои дикие, животные инстинкты, пускай окажут нам, тем, что наверху, капельку доверия — тогда они убедятся, что мы будем выдавать каждому по одной, а может, и по две буханки, что каждый из этих нескольких десятков голодных получит свое, что им даже больше достанется, поскольку ничего не пропадет, поскольку мы разделим поровну даже крошки, которые останутся на дне кузова. Я мог так поступить, вполне бы мог, но поступил иначе. Вот что я сделал: сполз с грузовика по чьим-то головам, спинам, плечам; меня дергали, останавливали, хватая за штаны, за куртку, осыпали проклятиями, ругательствами, надрывно крича, плача. Какие-то старухи в полосатых лохмотьях, с маленькими круглыми головками, обросшими седой щетиной, кинулись на меня, норовя повалить, сорвать рюкзак, разодрать его в клочья, расхватать мой хлеб. Я катался в грязи, меня топтали. Я поднимался и снова падал в грязь. У меня слетела шапка, голова моя, поросшая коротким желтоватым пухом, была похожа на головы этих старух. Все же мне удалось стряхнуть с себя женщин в лагерной одежде. Я убежал на четвереньках, волоча за собой рюкзак с оборванной лямкой. Кое-как выкарабкался из болота, встал и оглянулся: никто за мной не гнался. Полосатые гарпии снова облепили машину с хлебом, пытаясь на нее взобраться. Их спихивали, отшвыривали. Потом я увидел, как они напали на одного из тех, кто спрыгнул с машины с мешком хлеба за спиной. Но это был молодой парень, он быстро убегал в ту сторону, где земля была не такой болотистой. Двое еще пробовали, кинувшись наперерез, словно при игре в регби, заступить ему дорогу, но он поочередно отталкивал их, сбивал с ног и бежал дальше. Мы — он и я — были зверями, которым удалось схватить кусок и удрать. Другие звери пытались отнять у нас добычу, но не смогли и отказались от преследования. Я уходил все дальше, расстояние между мной и охотящейся за пропитанием стаей увеличивалось. Мне пришла в голову мудрая мысль: идти надо не по краю трясины, а посередине, где протекал ручей. Здесь было глубже, но дно не проваливалось под ногами: вода несла с собой песок.
В конце оврага я остановился и еще раз оглянулся: никто меня не преследовал. Люди, которые были там, на лугу, вероятно, пришли с другой стороны и туда же уйдут. В том месте, где ручей пересекал лесную дорогу, я устроил привал. Я так устал, что… не могу выразить словами. Так ослабел, что, как это ни смешно, не чувствовал усталости. Я был с ног до головы в грязи. Грязь набилась в ботинки и в волосы, в карманы и даже в рюкзак. Пистолет мой был весь облеплен рыже-черным месивом. Его я первым делом привел в порядок. Разобрал, вымыл в ручье и вытер досуха тряпочкой, которая служила мне носовым платком. Потом помыл ботинки, руки, лицо. Пока я мылся, мой пистолет, снова чистый и исправный, лежал на камне, рядом со мной, на расстоянии вытянутой руки. Я был готов защищать лежавшую в рюкзаке добычу, если б кому-нибудь вздумалось ее у меня отнять. Теперь я снова обладал преимуществом перед врагом. Я бы его увидел и услышал издалека. Разумеется, и враг мог быть вооружен. Но у меня было очень хорошее оружие, да и стрелял я, в общем, неплохо. Впрочем, никто не пытался отобрать у меня хлеб. Мой замечательный меткий пистолет так и не пригодился, я не использовал его даже для устрашения. Борьбу за хлеб, в которой я участвовал, нельзя назвать сражением. Это была просто свалка, возня, схватка с голодными, слабыми, едва держащимися на ногах людьми, у которых было еще меньше сил, чем у меня.
Поляна, на которой стояла наша палатка, была залита солнцем. Мои товарищи лежали на одеяле в тени дерева. Казимеж спал с открытым ртом, подложив руку под голову. Стефан просматривал какие-то обрывки газет то ли книг, которые принес на поляну ветер. Я опустился на колени и стал неторопливо выкладывать на одеяло свою добычу. Сначала хлеб — его было почти четыре буханки. Потом я вынул консервную банку с мясом и окурки сигарет и уложил их ровненько, рядком. Казимеж открыл глаза, посмотрел на меня тупо, потом что-то сказал — не помню что. Может быть, одно из тех грубых ругательств, которые сами срываются с языка в минуты, когда не хватает нужных слов? Не помню я, и о чем мы говорили потом. Моя память не удержала уже больше ничего из происходившего в тот день. Не знаю, что было позже, не помню, что мы делали, о чем разговаривали. Все образы и звуки, все наши действия, слова, движения и жесты канули в пустоту, словно какое-то громадное алчное чудовище пожрало их, заглотнуло. Одно лишь я знаю наверняка, хотя и не помню: мы ели хлеб, мясо, пили чай и курили сигареты.
Совершенный пейзаж