— Здравы будьте, Андрей Данилович!
Кланяются в пояс. Киваю им, проходя. Скрипят половицы. Отворяют дверь кованую. Выхожу на двор. День солнечный выдался, с морозцем. Снега за ночь подсыпало — на елях, на заборе, на башенке сторожевой. Хорошо, когда снег! Он срам земной прикрывает. И душа чище от него делается.
Щурясь на солнце, оглядываю двор: амбар, сенник, хлев, конюшня, — все справное, добротное. Рвется кобель лохматый на цепи, повизгивают борзые в псарне за домом, кукарекает петух в хлеву. Двор выметен чисто, сугробы аккуратные, как куличи пасхальные. У ворот стоит мой «мерин» — алый, как моя рубаха, приземистый, чистый. Блестит на солнце кабиною прозрачной. А возле него конюх Тимоха с песьей головой в руке ждет, кланяется:
— Андрей Данилович, утвердите!
Показывает мне голову собачью на нынешний день: косматый волкодав, глаза закатились, язык инеем тронут, зубы желтые, сильные. Подходит.
— Валяй!
Тимоха ловко пристегивает голову к бамперу «мерина», метлу — к багажнику. Прикладываю ладонь к замку «мерина», крыша прозрачная вверх всплывает. Усаживаюсь на полулежащее сиденье черной кожи. Пристегиваюсь. Завожу мотор. Тесовые ворота передо мной растворяются. Выезжаю, несусь по узкой прямой дороге, окруженной старым, заснеженным ельником. Красота! Хорошее место. Вижу в зеркало свою усадьбу, удаляющуюся. Добрый дом, с душою. Всего семь месяцев живу в нем, а чувство такое, что родился и вырос тут. Раньше имение принадлежало товарищу менялы из Казначейского Приказа Горохову Степану Игнатьевичу. Когда он во время Великой Чистки Казначейской впал в немилость и
Дорога направо сворачивает.
Выезжаю на Рублевый тракт. Хорошая дорога, двухэтажная, десятиполосная. Выруливаю в левую красную полосу. Это — наша полоса. Государственная. Покуда жив и при деле государевом — буду по ней ездить.
Расступаются машины, завидя красный «мерин» опричника с собачьей головой. Рассекаю со свистом воздух подмосковный, давлю на педаль. Постовой косится уважительно. Командую:
— Радио «Русь».
Оживает в кабине мягкий голос девичий:
— Здравы будьте, Андрей Данилович. Что желаете послушать?
Новости я все уже знаю. С похмелья хорошей песни душа просит:
— Спойте‑ка мне про степь да про орла.
— Будет исполнено.
Вступают гусляры плавно, бубенцы рассыпаются, колокольчик серебряный звенит, и:
Поет Краснознаменный Кремлевский хор. Мощно поет, хорошо. Звенит песня так, что слезы наворачиваются. Несется «мерин» к Белокаменной, мелькают деревни да усадьбы. Сияет солнце на елках заснеженных. И оживает душа, очищается, высокого просит…
С песней бы так и въехал в Москву, да прерывают. Звонит Посоха. Его холеная харя возникает в радужной рамке.
— А, чтоб тебя… — бормочу, убирая песню.
— Комяга!
— Чего тебе?
— Слово и дело!
— Ну?
— Осечка у нас со столбовым.
— Как так?
— Крамолу ему ночью не сумели подкинуть.
— Да вы что?! Чего ж ты молчал, куриная голова?
— Мы до последнего ждали, но у него охрана знатная, три колпака.
— Батя знает?
— Не‑а. Комяга, скажи ты Бате сам, я стремаюсь. Он на меня еще из‑за посадских зол. Страшуся. Сделай, за мной не закиснет.
Вызываю Батю. Широкое рыжебородое лицо его возникает справа от руля.
— Здравствуй, Батя.
— Здорово, Комяга. Готов?
— Я‑то всегда готов, Батя, а вот наши опростоволосились. Не сумели столбовому крамолу подкинуть.
— А и не надо теперь… — Батя зевает, показывая здоровые, крепкие зубы. — Его и без крамолы валить можно.
— Понял, — киваю я, убираю Батю, включаю Посоху. — Слыхал?
— Слыхал! — облегченно щерится он. — Слава тебе, Господи…
— Господь тут ни при чем. Государя благодари.
— Слово и дело!
— И не запаздывай, гулёна.
— Да я уж тут.
Сворачиваю на Первый Успенский тракт. Здесь лес еще повыше нашего: старые, вековые ели. Много они повидали на своем веку. Помнят они, помнят Смуту Красную, помнят Смуту Белую, помнят Смуту Серую, помнят и Возрождение Руси. Помнят и Преображение. Мы в прах распадемся, в миры иные отлетим, а славные ели подмосковные будут стоять да ветвями величавыми покачивать…