Федька исчезает. Гасит Анастасия ночник, раздевается в темноте, крестится, бормочет молитву на сон грядущим, ложится ко мне под одеяло. Приникает теплым голым телом, вынимает из мочки уха моего золотой колоколец, кладет на тумбочку:
— Полюбить вас нежно дозволите?
— Завтра, — бормочу, свинцовые веки прикрывая.
— Как скажете, господин мой… — вздыхает она мне в ухо, гладит лоб.
Что-то она мне все-таки сделала… не очень хорошее. Что-то по-тайному… Что? Сказал же кто то сегодня. А у кого я был? У Бати. У «добромольцев». У Государыни. У кого еще? Забыл.
— Слушай, ты ничего не украла у меня?
— Господи… Что ж вы такое говорите, Андрей Данилович?! Господи! — всхлипывает.
— Насть, а у кого я был сегодня?
— Почем же мне знать-то? Наверно, в какую-нибудь полюбовницу столичную семя обронили, потому и не мила я вам боле. Вон… напраслину возводите на честную девушку…
Всхлипывает.
Еле ворочая рукой свинцовой, обнимаю:
— Ладно, дура, я дела государственные вершил, жизнью рисковал.
— Сто лет прожить вам… — обиженно бормочет она, всхлипывая в темноте.
Сто — не сто, а поживу еще. Поживем, поживем. Да и другим дадим пожить. Жизнь горячая, героическая, государственная. Ответственная. Надо служить делу великому. Надобно жить сволочам назло, России на радость… Конь мой белый, по годи… не убегай… куда ты, родимый… куда, бело гривый… сахарный конь мой… живы, ох, живы живы кони, живы люди… все живы покуда… все вся опричнина… вся опричнина родная. А покуда жива опричнина, жива и Россия.
И слава Богу.