— Правильно, — говорит мне министр, — А цензура у нас запрещается. Даже и внутренняя. И я, как министр свободы слова обязана защитить эту свободу. И он больше ничего у нас не напишет.
— Выгнали из профессии? — спрашиваю я очевидное.
— И это в Сатарове! — словно не слышит меня Женя, — В городе, названном в честь человека, победившего извечную д. российскую коррупцию!
— Я слышал, — говорю я Жене с успокаивающей улыбкой, — Что у академика Сатарова в паспорте была ошибка. Что на самом деле его фамилия — Саратов. Представляете, как забавно — из-за ошибки в паспорте пришлось переименовывать целый город. Ведь если бы этой ошибки не было — Саратов так и остался бы Саратовым, но все бы думали, что он назван в честь человека, победившего коррупцию!
Женя пристально смотрит на меня.
— Ты, кажется, не понимаешь, — медленно произносит она голосом, от которого подводная часть аквариумного айсберга начинает увеличиваться прямо на глазах, — Ты думаешь, что это шуточки? И что завтра это выгнанное из профессии ничтожество просто пойдет разгружать батарейки? И всё?!
Холод от айсберга доходит и до меня. Икры покрываются гусиною кожею. Чешется.
— Я подам заявление на нерукоподаваемость, — тихо говорит министр свободы слова.
Я молчу ей в ответ. Здесь уже говорить нечего. Только что на моих глазах была решена судьба человека. Раз — и готово. Во имя революционной справедливости. Во имя свободы печати. Во имя демократических ценностей.
— Знаешь, — говорит мне вдруг Бац умягчившимся голосом, — Ведь когда-то они поступили так с нами. Силой заняли коридоры, засели в кабинетах, вышвырнули на улицы, в кочегарки, из профессии выдающихся профессионалов своего дела. Уникальные журналистские коллективы вынуждены были отправиться во внутреннюю эмиграцию, а то и просить политического убежища в странах истинной демократии. Такого ведь никогда больше не будет. А будут лишь эти… провинциальные алкоголики, вся эта лимита, имеющая борзоту полагать, что они нам сейчас покажут свободу. Весь этот фальшак…
Женя делает паузу и какой-то загадочный жест руками.
— Ты понимаешь, Свободин? — спрашивает она практически угрожающе, — Эти люди собираются учить нас, как делать д. российскую демократию!
— Мне кажется, — выдыхаю я весь запас своей смелости, — Что нерукоподаваемость — это… как бы сказать… не слишком ли за одну статью?
— А разве же врать об объемах нашего химического производства — это не слишком? — министр встает с кресла и идет к кабинету, — Разве же не проверять факты — это не слишком? Разве такая откровенная работа на эмиссаров стабилинизма — это не слишком?! Разве внутренняя цензура — это не слишком? Демократия, Свободин, должна быть с кулаками. И кулаки эти будут пудовыми. Нерукоподаваем! И точка!
Бац стоит в самом центре кабинета. Ее волосы убраны вьюгой, на кончике носа блестят крохотные капельки растаявших снежинок. Глаза министра сверкают, а гуляющий по помещению ветер создает подобающее этому сверканию веяние. Она очень красивая для своих уважаемых лет. В вырезе ее правозащитной блузки я вижу тонкой работы хьюман райтс вотч.
— Я… — начинаю было ответствовать.
— Отставить я! — командует вдруг министр, — Много чести! Будь свободен!
— Всегда свободен! — автоматически отвечаю я и поворачиваюсь на каблуках калош.
Разговор окончен. Покидаю кабинет и приемную. Волнуюсь. Страшусь. Маалесеф.[33]
Нерукоподаваемость — высшая мера наказания в свободном демократическом обществе. Уж лучше смертная казнь, простая и гуманная смертельная инъекция, или разработанная лучшими американскими специалистами капсула с цианидом в газовой камере… Существуют быстрые и эффективные способы прерывать жизнь, признанные всем демократическим мировым сообществом. Но нерукоподаваемость… видимо, преступление этого краснолицего журналиста и правда серьезно. Я пока не могу оценить весь масштаб этой серьезности, но ведь кто такой я? Простой помощник министра свободы слова, молодой специалист по коммуникации с собой и мыслительным технологиям. Я пока еще далеко не все могу понять и оценить правильно. А Евгения Бац — непререкаемый моральный авторитет. Журналист с большой буквы. Одна из буревестников Березовой революции. Пламенный глашатай свободы и демократии. И раз она говорит — нерукоподаваем, значит — нерукоподаваем. Я пойму это позже. Или не пойму. Но я постараюсь.