Читаем День Патрика полностью

– Это ж надо, какой приступ! – радостно сказал мужчина в несвежем белом халате: от него явственно пахло докторской колбасой.

Я открыла глаза и посмотрела на мужчину бессмысленным взором.

– Привет, красавица! – у этого Айболита было очень хорошее настроение.

– Куда едем? – слабо прошептала я, потому что мы находились в машине.

– В инфекционку, милая моя. Отравилась ты, похоже, – пропел веселый Айболит.

– Как это вы узнали, – поежилась я, – что, я какие-то неприличные действия совершала?

Айболит расхохотался, и до меня донесся новый шквал колбасного аромата.

Чуть позже за сознанием ко мне вернулась боль. Живот просто распирало на части – будто какой-то маленький изверг залез в кишки и теперь крутит из них петли.

«Скорая» резко затормозила, и меня вырвало.

Лето в больнице – самое несправедливое, что есть на свете. За окном на трех октавах пели птички, солнечные лучи гуляли по зеленой траве, а я лежала на жесткой простыне с рисунком: цветочки и мелкие буквы «минздрав, минздрав, минздрав»… Докторша сказала, что меня здесь продержат минимум две недели, ведь у меня сальмонеллез группы «Д» – отравление плохо обработанным куриным мясом, содержащим сальмонеллы. В первый день прибытия на «скорой» мне вкололи пять совершенно разных уколов, еще дали полгорсти таблеток, и я уснула. У меня, кстати, отобрали всю одежду, выдав здешний халатик – изношенный ситчик дегенеративной расцветки и марлевый поясок. Хороша я была просто сказочно.

Мама прибежала сразу же после звонка Лионеллы Сергеевны.

– Вот, – укоризненно грозила она мне в окно, – вот до чего доводит бессистемное питание! Да еще в общепите!

Она сердилась, но я видела, что у нее глаза заплаканные. Я попросила ее принести мне сценарий «Удивительного клада» и Гофмана.

Только к вечеру я немного пришла в себя и вспомнила, что Верка тоже должна лежать где-то здесь, с таким же сальмонеллезом! Сначала я обвела тусклым взглядом сопалатниц – ни одна из них не только не была Верой, но и ничем ее не напоминала. Потом я вышла в коридор и начала заглядывать в палаты. Надо сказать, что в инфекционном отделении не было никакого разделения по половому признаку, и женские палаты чередовались с мужскими. Верки не нашлось ни в тех, ни в других, зато я, благополучно миновав пустой сестринский пост с грустно горящей настольной лампочкой, вышла к телефону-автомату.

У меня не было подходящей монетки, но я, как любая свердловская девчонка, умела вовремя стукнуть трубкой по аппарату, чтобы свершилось бесплатное соединение.

– Привет, сальмонелла!

– Сама сальмонелла, – обиделась Вера, – у меня не подтвердилось. Просто поджелудка возмутилась – так бывает. Чего не приходишь? Как экзамен? Я тебе звоню-звоню целый вечер, а тебя всё нет и нет…

– Вера, расслабьтесь, это у меня сальмонеллез. Группы «Д». Меня в инфекционку на «скорой» привезли!

– Вот это да! – восхитилась Мокроусова. – Идеальный круг времени. Ты идешь по моим следам и дышишь буквально в спину. Я завтра тебя навещу. Всенепременно. Какой у тебя номер палаты?

Тут я должна признаться в одном обстоятельстве, которое сильно смущало меня в те времена. Дело в том, что Мокроусова Вера гораздо красивее меня. Честно говоря, она гораздо красивее почти всех девушек и женщин фертильного возраста, с которыми мне приходилось встречаться. Иногда хотелось придраться к Вере, поискать у нее какие-нибудь недостатки – но вот незадача, не получалось. Зубы у Веры были неуральски белые и ровные, брови – длинные и густые, глаза яркие и звездные, в общем, сплошное расстройство. Как правило, девушки такой красоты редко бывают умными, и это как-то утешает, но в случае Мокроусовой Веры правило не работало категорически. Забыла! У нее еще и фигура была просто потрясающая: такую фигуру невозможно было испортить даже скромными нарядами, характерными для Веры того периода.

Дружить с такой девицей очень непросто, хотя я, конечно, тоже не на помойке валялась.

Мама моя часто вздыхала:

– Ну зачем, зачем тебе дружить именно с Верой? Ни один мужчина на тебя даже и не посмотрит, если ты со своей Верой так и будешь ходить под ручку! Он на Веру будет смотреть!

Что я могла ей ответить?

Под вечер в палате стало совсем кисло. Из шести коек три были заняты совершенно ненавистным мне типом девушек, который мы с Мокроусовой называли «ПТУ». Так подобралось – одна вязала и материлась, когда случайно спускала петлю, другая щелкала семечки (в инфекционке!) и сплевывала шелуху в окно, а третья… третья была самым кошмарным образчиком, она беспрестанно общалась с теми двумя и пыталась задавать вопросы мне. Я отвечала до краткости грубо, но пэтэушница не успокаивалась. Через день я знала о ней всё, даже самые мельчайшие подробности ее полуживотного существования. К ним ко всем по очереди приходили какие-то парубки с орущими на сельский лад магнитофонами в руках, и они радостно орали моим соседкам в окно:

– Ну ты че? Че ты в натуре? Ты когда это самое?

А соседки красили губы одной на всех помадой – розовой, как вареная колбаса…

О господи, как меня всё это бесило! Я себя просто каким-то ссыльным графом чувствовала в этом рассаднике инфекций и воинствующего примитивизма. Мокроусова приходила ко мне каждый день, как на работу, – и сострадала в окно. Меня не выпускали на улицу, да и в палату было не пролезть. Книги Мокроусова закидывала тоже через это окно, и пэтэушницы спрашивали:

– Че, заставляют читать стока?

«О, дайте, дайте мне свободы», – князем Игорем думала я, за окном пахло сиренью, но меня никто и не думал выписывать. Под капельницей, на четвертый или пятый день, мне пришла в голову шальная мысль позвонить на киностудию, но телефон тамошний не отвечал. Тогда я написала записку Безматерных В.Ф., где кратко сообщила о своих неприятностях.

Мокроусова ловко поймала записку в окно и обещала отвезти ее назавтра же. А я вновь погрузилась в обрыдший сценарий – честное слово, еще ничего глупее в своей жизни не читала. В перерывах между чтением обезболивалась Тэффи и Гофманом.

– Маринку выписали, – сообщила мне вязальщица как-то между делом, – а нас с Наташкой завтра.

«О, – мысленно возликовала я, – Господь услышал мою молитву». Ночь прошла спокойно.

Утренняя Мокроусова явно деликатничала, опасаясь сообщить неприятную новость.

– Они уже начали съемки. В главной роли какая-то дура из Москвы. Хуже если и можно, то не намного. Я ее видела – это полный кошмар. Даже не стала отдавать твою записку – зачем унижаться перед убогими? Пусть сами ползут за удивительным кладом.

– Я лучше, чем она?

– Ты вообще самая лучшая , – убедительно сказала Мокроусова.

Погода, как нарочно, назло, разгулялась, с утра меня будили птичьи голоски за окном, и только потом уже доносились лязганья склянок-банок из коридора и громкий вопль Ларисы Константиновны:

– Кушать! Завтракать!

Зачем делать такие ранние завтраки, я ума не приложу. Так бы спала себе и спала – хоть до обеда, но нет: надо вставать, идти в столовую, есть жирной алюминиевой ложкой кашу, единственное достоинство которой в том, что она, каша, горячая… Потом чай из мутного стакана, редкие черные ошметки уныло оседают на дно. И больше ничего нельзя – диета.

У всех, кто сидит за соседними со мною столиками, понос или рвота. Эти мысли очень веселили меня, когда пэтэушницы еще до выписки завели «любовь» с соседней мужской палатой. Они обнимались и курлыкали попарно, а я лежала скорбная, как в гробу, в своей койке, стараясь не замечать ничего вокруг – я уходила в Гофмана и закрывала за собой дверь, оставляя за ней последние мысли: «Господи, ведь у них у всех понос! Какой ужас – обнимать человека и знать, что он может сейчас сорваться с места и с дикими круглыми глазами помчаться в туалетную комнату, где мощно пахнет хлоркой… И потом выстреливать из себя порциями зловонную жижу, а после мыть руки без мыла и снова целоваться, сидя на пружинной койке!»

Вот такие примерно были у меня мысли. Палата, между тем, осталась в моем единоличном распоряжении – новых больных не подселяли, хотя Мокроусова мрачно предсказывала какую-нибудь вредную бабку. Мне разрешили добавлять сахар в чай, это было заметным послаблением в диете.

Сахар-то и стал причиной. Началом конца.

– Лен, у тебя сахар есть? – спросила Лариса Константиновна, просунув в дверь давно не крашенную голову. Я теперь считалась в отделении за старожилку, и мне на основании этого был позволен душ на первом этаже. Так что у меня были чистые волосы, и мысли под ними текли как-то веселее. Да, и халатик мне Лариса Константиновна подыскала блатной: совсем без черных штампов, с одуванчиками.

– Одуванчики мои, – старательно шутила Мокроусова.

Так вот, сахар.

– Ну разумеется, у меня есть сахар, а зачем он вам, Лариса Константиновна?

Вопрос, если задуматься, абсолютно идиотский. Но я была сильно обезвожена и потому старалась не напрягать мозги лишний раз.

– Ты понимаешь, у нас тут такое! – медсестра вздохнула и поправила съехавший чепчик. – Нам привезли, не поверишь, шведа. По-русски ни бум-бум, ничего не ест, анализы не сдает, в общем, мы с ним намаялись! Вот хочу ему сахар в творог положить, может, покушает. Лен, а ты случайно по-английски не понимаешь?

– Понимаю, – сдержанно сказала я. У меня была спецшкола в активе и сильная группа в универе.

– Ой, пойдем к нему сходим, а? Ты поговори с ним, чтобы ел. И мне еще надо кал у него попросить для копрологии. Пойдем, а?

Как будто я отказывалась.

Кал попросить у шведа!

…Он лежал под бело-серой, влажно-вонючей простынкой, и я сразу же подумала: Лариса Константиновна! Ну какой же он вам швед! Да он стопроцентный ирландец, ну вот точно!

Он лежал такой рыжий (но не апельсиново-рыжий, как у нас Орешников из параллельного класса был, и не темно-рыжий, как Верляева, с которой мы дрались все десять лет в школе: у нее волосы были, как оголенная проволока, толстые такие, будто она не в волосах, а в шапке ходит)… Он, швед этот, был рыжий, как утренние дюны, или карамель, или свежий песок, или мед липовый, в общем, не буду продолжать. Скажу лишь, что глаза к этому полагались джинсовые, синие-пресиние.

– Вот из ё нэйм? – спросила я, чувствуя за спиной уважение Ларисы Константиновны (еще она шепотом тянула: «Кал, кал!», чтобы я не забыла).

Швед встрепенулся:

– Патрик. Патрик О’Коннор.

Еще бы он был не ирландец! Да на нем просто написано это было.

– Айм Лена. А ю фром Даблин?

Для удобства Ларисы Константиновны я делала синхронный перевод, так что ограничусь им – для теперешнего удобства читателя.

– Да! Как здорово, что здесь хоть кто-то говорит по-английски! Пожалуйста, умоляю тебя, скажи, чтобы они перестали давать мне эту ужасную пищу!

– Но тебе ведь нужно что-нибудь есть.

Патрик отчаянно замотал головой.

– Лариса Константиновна, – обратилась я к медсестре, безмолвной кучей стоявшей за моей спиной, – я не могу сразу у человека просить кал, мы ведь только что познакомились. И честно говоря, я не знаю, как будет «кал» на английском, мне известно гораздо менее подходящее случаю слово «дерьмо». Поэтому я постараюсь сблизиться с нашим гостем – он, кстати, не швед, а ирландец, потому что Дублин находится в Ирландии, вечером выясню у подруги всё про слово «кал» и обязательно попрошу у Патрика порцию, хотя мне не очень удобно.

– Ну, мы же в больнице, – рассудительно заметила Лариса Константиновна и, в целом довольная, ушла.

Я осталась. Патрик предложил мне усесться в ногах и начал рассказывать свою печальную историю. Она потрясала чудовищной несправедливостью. Оказывается, Патрик в Свердловске уже целых две недели. Он приехал к профессору-химику, работами которого давно восхищается вся прогрессивная Европа. Патрик, будучи аспирантом-химиком, получил счастливую возможность поработать в одной лабораторной компании с профессором. Две недели они вели какие-то сложные исследования и ставили опыты. Я не могу тут воспроизвести, что именно они исследовали, потому что из химии помню только ЦэОдва и АшдваЭсОчетыре. Но это абсолютно неважно, потому что составляющая нашего разговора была не химической, а совершенно лирической, потому что я чувствовала, как с каждым словом влюбляюсь в бедного Патрика. О, бедный Патрик! Вероломные друзья из молодой, околопрофессорской поросли заманили его в ресторан «Пельмени», где ирландец вкусил от наших пельменей и немедленно слег с тяжелейшим поносом. Вопреки стараниям профессоровой жены, пытающейся выпоить иностранного гостя минеральной водой, ночью пришлось вызвать ему «скорую помощь», врачи которой, не сильно разбираясь в национальных корнях Патрика, немедленно отвезли его в инфекционку с острым кишечным отравлением.

– И теперь, – грустно сказал Патрик, – мне придется лежать здесь целую неделю, это минимум. Профессору же надо ехать в Москву через три дня, и у меня пропадают билеты.

– Ну, Патрик, – сказала я, – здоровье-то ведь у тебя одно, а билеты можно купить новые.

– Так-то оно так, Лена, но обидно просто до ужаса! И еще эти странные женщины ходят за мной по пятам и просят от меня что-то неприличное.

Я покраснела.

– Они, как бы тебе сказать, они просят, чтобы ты… сделал им анализ.

– Химический? – обрадовался Патрик.

– Не совсем, анализ они будут делать из твоего… ну, когда ты ешь, потом через некоторое время идешь в туалет, и вот им нужно твое… извини, пожалуйста, дерьмо.

Патрик холодно замолчал, а потом расхохотался. Господи, какие у него были зубы – они даже сверкали, честное слово!

– Зачем им мое дерьмо? – всё еще смеясь, спросил Патрик. – На память, что ли? – Он, видимо, уже привык к некоторому преклонению, с которым в те годы смотрели в Свердловске на иностранцев.

– Да для анализа, как ты не понимаешь!

– Не понимаю, – честно сказал Патрик. – Это каменный век какой-то, и это очень негигиенично! У нас берут анализы сразу из прямой кишки – так намного удобнее.

– Патрик, ну в конце концов, ты ведь в России, – не унималась я, – так что лечить тебя будут по-российски.

– Хорошо, – оскорбился Патрик, – я сделаю, как ты говоришь, хотя это просто ужасно! Омерзительно, вашу мать!

И мы уже вместе расхохотались.

Перейти на страницу:

Похожие книги