— Эти разобиделись, что ж тут удивительного. Сначала распростертые объятия и сотня марок, а теперь суют нос в наше хозяйство, и продайте-ка нам этот заводик, мы лучше смыслим в экономике. Взаимная неприязнь, недоверие, зависть — в общем, куда ни глянь, везде взвесь. А слышал ли ты, что говорят твои просвещенные западноберлинские друзья? Раньше они жили в дивном оазисе. Любые субсидии, только попроси, театральный рай, мастерские для художников, освобождение от службы в армии. А теперь все позади. Пусть стену и убрали, она по-прежнему стоит. И еще есть умники на Западе, которые просто ненавидят себя самих и говорят, что в Восточной Германии надо было оставить все как есть, потому что там было много хорошего, удивительная солидарность. Очень может быть, но поезжайте посмотреть охотничьи угодья партийного руководства — это же квинтэссенция мещанских вкусов разжиревших выскочек. Представь себе, с позволения сказать, независимое государство, зажатое между Польшей и богатым Западом. Помнишь, как было дело, сокращение населения, разоружение? Вот тут-то и началась настоящая колонизация, и теперь Запад, скрипя зубами, должен расплачиваться за свою мечту. И все знают друг про друга, кто как себя вел, шкафы полны скелетов, отчеты, списки, судебные процессы — все в целости и сохранности, с именами и псевдонимами, дремлет на полках в ожидании своего часа. Попробуй когда-нибудь сесть на метро с этой стороны и проехать до конечной станции на востоке. Ощущение галлюцинации, до сих пор. И вглядись в лица настоящих стариков, с крапивой и паутиной в голове, переживших все, что было с этой страной. Их теперь уже немного, но еще остались. Сравни век, прожитый этими людьми, с веком, прожитым американцами. Кайзер, революция, Версаль, Веймар, кризис, Гитлер, война, союзнические войска, Ульбрихт, Хонеккер, объединение, демократия. Весьма своеобразный путь, как мне кажется. И все в одном и том же городе, хоть ты участвовал, хоть не участвовал, и все равно, был ли ты за Гитлера или против, два, три, четыре слоя прошлого, причем все они уже рухнули, на этих лицах написан целый учебник истории, русский плен, сопротивление или молчаливое согласие, стыд и позор, а потом все снова перевернулось, исчезло, фотографии в музее, флажки в руках, воспоминания, взвесь и больше ничего, и лишь эти другие, которые ничегошеньки не понимают. Ну и что? Только попробуй сказать, что моя тирада тебе не понравилась.
— Но почему же ты сам здесь до сих пор живешь?
— Выходит, ты ничего не понял. Потому, что мне нравится здесь жить. Именно здесь-то все и происходит, это я точно говорю.
И его палец описал ту же траекторию, что и камера Артура, указав в сторону зданий, промежутков в застройке, фаллоса телевышки на Александерплатц, с этой причудливой серебряной опухолью посередине. Вечером того же дня, в присутствии Арно, Артур попытался заставить Виктора повторить его тираду, потому что ему было интересно, как отреагирует Арно, но в Викторе, на людях разговаривавшем всегда только короткими фразами, уже угас пыл утренних рассуждений, так что слово «взвесь» так больше и не прозвучало.
В этот момент двое прохожих, юноша и девушка, спросили у него дорогу. В руках у них была подробная карта города, сложенная, чтобы ее удобнее было разворачивать, гармошкой, отчего кажется, что мир распался на части еще до того, как ты нашел в нем свой путь. Вопрос был задан на плохом немецком, в котором явственно слышался испанский, но молодые люди ничуть не удивились, когда он ответил им по — испански. Носителям больших языков, или как их еще можно назвать, будь то немецкий, английский или испанский, кажется естественным, когда их обделенные в лингвистическом плане собеседники, имевшие несчастье родиться в странах с малыми языками, делают для себя выводы и заботятся о том, чтобы, несмотря на врожденную ущербность, все же научиться объясняться с людьми из внешнего мира. Замерзшими руками они пытались все втроем развернуть карту и восстановить единство Берлина, а потом Артур показывал им святые места и по карте, и в реальности, словно работал смотрителем в этом историческом музее и ежедневно стоял тут, объясняя дорогу посетителям. Они бурно поблагодарили его («вы, немцы, всегда так любезны»), а после их ухода он ощутил неожиданную ностальгию по Испании, по другим звукам, другому свету, свету, который не отражается, как здесь, от снега, так что все становится стеклянным и, кажется, вот-вот разобьется.
В Испании свет тоже иногда бьет в глаза, поэтому приходится изобретать всевозможные трюки, чтобы сделать хороший кадр, но там возникает чувство, что этот свет существовал всегда, что это неотъемлемая часть пейзажа, а не исступленно-восторженное исключение, как сегодня в Берлине, из-за чего все вокруг кажется нереальным.