На углу Гётештрассе от ветра у него перехватило дыханье. Моммзен, Кант, Гёте — здесь ты всегда в хорошей компании. Он проходил мимо принадлежавшей турку итальянской кофейни, где всегда пил кофе Виктор, но сейчас его тут не было. Виктор, как он сам говорил, уже давно сумел проникнуть в немецкую душу, разговаривая и с жертвами, и с виновниками, и написал об этом, не назвав ни единого имени, серию коротких рассказов, которые глубоко задевали читателя именно отсутствием показного пафоса. Артур Даане любил людей, в которых, по его выражению, «уживается сразу несколько человек», и уж был совсем без ума от тех, в ком эти разные ипостаси казались на первый взгляд несовместимыми. В Викторе, под внешней напускной небрежностью, скрывалась целая толпа людей. Пианист, скалолаз, бесстрастный наблюдатель человеческой комедии, поэт в вагнеровском духе, с полководцами и льющейся кровью, скульптор и автор весьма риторических рисунков, иногда всего из нескольких линий, с названиями, все еще толковавшими о войне, такой далекой и давно забытой. Берлин и война стали для Виктора его охотничьими угодьями; если он что-нибудь говорил о них, то всегда в полушутливом тоне: это, мол, связано с детскими воспоминаниями, потому что «когда ты сам маленький, то солдаты кажутся ужасно большими», ну а солдат в оккупированной Голландии он повидал в детстве достаточно, потому что дом, где он жил тогда с родителями, стоял рядом с немецкой казармой. Манерой одеваться он напоминал артиста довоенного варьете: клетчатый пиджак, шарф, тонкие, четко очерченные усики, как у Дэвида Найвена,
[2]похожие на поднятые в недоумении брови, словно и своей внешностью он хотел выразить ту мысль, что войне не следовало начинаться и и что тридцатые годы должны были длиться до бесконечности.— Вон, смотри, видишь выбоины от снарядов… — такой бывала первая фраза Виктора во время их совместных прогулок по Берлину.
И тогда Артуру Даане качалось, что Виктор сам стал этим городом, которому есть что вспомнить: политические убийства, полицейские облавы, костры из книг, место, где Розу Люксембург бросили в воду Ландверканала, докуда как раз и дошли русские в 1945 году. Он читал город, как книгу, как рассказ о невидимых зданиях, проглоченных историей, — здесь находились застенки гестапо, вот место, где смог бы приземлиться самолет Гитлера, и все это говорилось речитативом, почти нараспев. Когда-то Артур хотел вместе с Виктором снять программу о Вальтере Беньямине,
[3]которую собирался назвать «Подошвы воспоминаний» — по цитате из Беньямина о фланирующих по городу людях. Виктору отводилась роль берлинского фланёра, потому что именно он, как никто другой, ступал по мостовой подошвами воспоминаний. Однако Нидерландское телевидение не заинтересовалось фильмом о Вальтере Беньямине. Артур до сих пор видел перед собой того телевизионного редактора, выпускника Тилбургского католического университета, с его затасканным нимбом из смеси марксизма с религией, — душный дядечка лет пятидесяти в душной каморке на гигантской фабрике снов, впрочем уже весьма заболоченной, где в столовой перекусывают отечественные знаменитости с неестественно загорелыми физиономиями и такими голосами, будто у всех у них рак горла. Редко бывая в Голландии, Артур, слава Богу, не помнил, как их всех зовут, но достаточно одного взгляда, и сразу ясно, о ком речь.— Я знаю, что внутри вас сосуществуют два полюса, — сказал редактор (у него чуть было не вырвалось «у вас в душе»), — склонность к рефлексии и активность, но рефлексия, увы, не ведет к росту числа телезрителей.
Напускной идеализм марксиста и глубоко запрятанная коррумпированность католика, продавшегося, чтобы благополучно доплыть до пенсии, — сочетание, честное слово, невыносимое.
— Ваш материал о Гватемале, про исчезновение тамошних профсоюзных деятелей, — это высший класс. Да и про Рио-де-Жанейро, где полиция стреляла по детям, за него вам еще в Оттаве присудили премию, — вот, вот что нам нужно. Это был дорогой материал, но думаю, он уже оправдал себя. Его у нас купила Германия для своего третьего канала и Швеция… Хм, Беньямин! Раньше я знал его почти наизусть…
Артур Даане снова увидел тела семи или восьми мальчиков и девочек на высоких столах с каменными столешницами, пальцы ног, нелепо торчавшие из-под серых покрывал, к щиколоткам привязаны бирки с фамилиями, недолговечные картонки с буквами, начавшие разрушаться уже здесь, на столе, равно как и те лишенные жизни тела, чьи имена должны были хранить эти картонки.
— М-да, Беньямин… Трагическая судьба, — сказал редактор. — И все-таки, если б у него в тогда Пиренеях после первой же неудачи не опустились руки, то все бы обошлось. Выжил бы. Потому что испанцы хоть и были фашистскими свиньями, но евреев Гитлеру не выдавали. Не знаю, мне как-то не по душе самоубийства. Со второго раза у него бы все получилось, как и у остальных. Представьте себе. Беньямин в Америке, вместе с Адорно и Хоркхаймером.
[4]— Да, представьте себе, — сказал Артур.