В зале на первом этаже была фотовыставка, на этот раз на тему лагерей и голода. Похоже, что так называемая «неспособность печалиться»,
— Вы этот номер уже читали, — сказала она ему по-испански. — Это вчерашний. Сюда газеты всегда приходят позже.
И она ушла. Черный свитер. Плечи. Мелкие зубы. Он глядел в «Эксельсиор», ничего не видя. Новые убийства в Мексике. Как и предупреждал Седильо. Свидетели точно в воду канули. Труп наркоторговца. Выговор у нее был не южноамериканский, но и не испанский. Ему послышалось в ее речи что-то знакомое, но он не мог понять что, так же, как он не мог разобраться в строении ее лица, хотя ему очень хотелось. Компактное, сжатое, но к лицу такие определения едва ли можно применить. Значит, она его, Артура, вчера заметила, в том читальном зале, — а это уже кое-что. Он издали следил за ее передвижениями. Вот она идет к письменному столу с подставкой для книг, вот включает лампу, яркий свет на руках с короткими пальцами, вот она поставила на стол стопку книг, разложила в нужной последовательности: любовь к порядку. Ручка, блокнот. Теперь пошла назад, проскользнула совсем близко от него, но на него не посмотрела.
Разговор с Эрной, много лет назад. О том, как люди влюбляются. Именно с Эрной, которая вечно влюбляется. Стояли у окна, как при многих разговорах. Голландский свет на голландском лице, свет в вермеровских глазах, свет на всрмеровской коже. Вермер, этот таинственный художник, сделал что-то с голландскими женщинами, заколдовал их приземленность, на его картинах женщины обладают скрытым, загадочным миром, куда невозможно проникнуть. Письма, которые они читают, содержат формулу бессмертия. На той фотографии Рулофье, которую Эрна вставила в рамку, она тоже читает письмо, от него.
— Ты ездил тогда в Африку.
Эрна более темноволосая, Рулофье — светлая блондинка, обе словно нарисованные делфтским мастером. Такие женщины до сих пор встречаются в Голландии, прозрачные и при этом крепкого сложения. Тайна заключалась в самом художнике, он видел что — то такое, чего другие не видят, что-то такое, из-за чего при взгляде на его картину, в Гааге, в Вашингтоне или в Вене, возникает чувство, что тебя куда-то манят, приглашают войти в дверь, которая за тобой закроется, едва ты переступишь порог. Всепроникающий лиризм. Оказавшись перед такой картиной вместе с людьми из других стран, вдруг начинаешь чувствовать себя голландцем и только голландцем.
— Но почему, Боже ты мой? — спросил как-то раз Арно. — Великое искусство принадлежит всему миру, при чем здесь национальность?
— Если она поднимет голову и что-нибудь скажет, то я ее пойму, а ты нет.
Он даже знал, как будут звучать голоса этих женщин, но Арно он об этом не сказал. У Рулофье голос был высокий и легкий, у Эрны — более быстрый и пылкий, может быть, размышлял он, оттого, что Эрна дольше прожила. Голоса тоже стареют. С той точки у окна, где они тогда стояли, фотография в рамке была ему хорошо видна. Он не захотел перечитывать свои письма. Получать в наследство свои же собственные письма — это непорядок. Но он и не мог заставить себя сжечь их. Дождь расцарапал гладь канала, белые иглы вонзались в темно-зеленую воду.
— Как это так, уже не можешь влюбиться? Надеюсь, не из-за мысли об измене?
— Нет, дело не в этом.