Аксинья Кузьминична вздохнула прерывисто и спросила прямо:
— Кто тебя отпустил, кто сказал “езжай”?
Ответ всех удивил:
— Да чоловик мой, муж.
— Вы, значит, к отцу едете?
— Нет, к мужу, к Ванько, к первому своему. Иван Коваль. Письмо у меня есть от его товарищей. Написали, в каком бою убит, когда и где тот бой был, место указали. Ну а могила... Может, и не было могилы. Так похожу, почитаю, что на памятниках писано. У нас тоже везде могилы, всюду памятники с надписями, кто захоронен.
Лора Яковлевна оживилась:
— Подумайте только — второй муж отпускает жену к первому...
Аксинья Кузьминична проворчала:
— Второй, первый, отпускает,— оба небось воевали.
Ганне захотелось объяснить, а может, оправдаться перед тем, кто уже не услышит.
— Второй муж у меня хороший. Инвалид, вернулся с фронта без ноги, в конце войны. У меня ж двое ребят было Ванечкиных, сын и дочка, а я совсем растерялась, бабушка Дуня померла...
— Ну и правильно, и хорошо сделала,— прервала ее Нонна Романовна.— Дети его любят?
— Ой как любят, и он их любит.
Ганна обрадовалась, что ее не осуждают. Чувство вины перед Иваном, затихшее, глубоко спрятанное, временами оживало, мучило ее, уж очень скоро она вышла замуж. Но кто скажет “утешилась”, “забыла”? Только чужие так скажут. А сама она знает: не утешилась и не забыла. И замуж за второго пошла без любви, без всякого чувства, тело ее, истомленное горем, голодом, не отзывалось, молчало. Жизнь заставляла искать опоры. Потом привыкла, привязалась, полюбила.
Ганна, может, и рассказала бы этим женщинам и про Ванечку, и про второго своего, и обо всем, что пережила, — они ведь тоже едут к могилам, — но по внезапно наступившей тишине почувствовала: сейчас ни о чем рассказывать нельзя.
— А что, сударушки, подружки мои,— обратилась к соседкам Аксинья Кузьминична,— не прилечь ли нам на свои коечки, спать не спать, а хоть косточки распрямить, воздохнуть маленько?
Пришедшие из соседних купе поднялись, пожелали спокойной ночи и ушли.
Мария Николаевна быстро разделась, забралась под одеяло, повернулась к стенке — не было сил ни говорить, ни слушать.
Последние дни с той минуты, как определилось, что она едет, она хотела думать только о нем, вспоминать его живого, нести его образ в себе,— вот единственное, что поможет ей держаться, выстоять перед могилой, не зарыдать, не упасть.
Аксинья Кузьминична тоже улеглась, вздохнула несколько раз глубоко, со стоном и зашептала:
— ...Не оставь меня, старую, матерь Божия, помоги могилку спроведать. А то лежит мой Федя там непроведанный... Помоги, матушка, доехать-добраться, не захворать, не оплошать.
Мария Николаевна протянула руку к стакану с золотистым настоем неведомых трав. Проводница поставила на столик два стакана, сказала: успокаивает, заснете легче. На подносе она несла много стаканов, должно быть, для всех. Аксинья ответила: “Тогда б нам этого питья, когда головой оземь бились”,— а Мария Николаевна подумала: “Тогда мы ждали сна, забытья, а теперь хотим вспоминать”. И не взяла стакан.
Аксинья Кузьминична дышала тихо, ровно, она спала на спине, и лицо ее, разгладившись, казалось совсем молодым, было спокойным, светлым.
Колеса стучали мерно, поезд шел мягко, но временами вагон вздрагивал, скрипели тормоза, и вздрагивал венок, лежащий наверху, и цветы шевелились с тихим шелестом, как живые.
Одни женщины спали, видели тревожные сны, другие дремали, сон мешался с явью, третьим не спалось — думали, вспоминали.
Вечерняя заря померкла, но с майского неба еще падает на землю слабый свет. По обеим сторонам дороги стоит лес — тихий, по-вечернему задумчивый. Среди темных елей, чьи верхушки рисуются зубцами на позднем зеленоватом небе, промелькивают серебряными полосами стволы берез. Лес, лес, просека, уходящая в темную даль, и опять лес, лес, лес.
Отстучит поезд, и лес прикроет ночная тишина. Спят птицы, схоронившись на ветках и в гнездах, спит в дуплах и в травянистых ямках мелкое дневное зверье, а ночное пробегает бесшумно под деревьями, принюхиваясь, прислушиваясь в поисках добычи.
Лес спит коротким ночным сном, и тонкий серп месяца висит над узорными вершинами елей...
В ЯСНЫЙ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ
Лето, тепло, солнце, запах сосны. Маша с мужем и детьми на даче его отца, старого Пылаева, в сосновом лесу по Казанской дороге. Поселок из двухэтажных домов, похожих на скворечни, называется Красный бор. Живут в нем люди, мало способные быть домовладельцами,— старые большевики. И дачи, простоявшие немногим более десяти лет, кажутся обветшалыми, а большие участки — заброшенными.
Единственное, что устроено на участке Пылаева,— Машин огородик в три грядки да круглая цветочная клумба. На ней Маша посадила анютины глазки, маргаритки, а также бархатцы и астры. Клумба сделана посреди веселой травянистой лужайки, где седеют последние одуванчики и поднимается душица, полынь и другая трава. А чуть в стороне, к забору, на этой же полянке — грядки с петрушкой, укропом, салатом и луком.