Привязалась и к здешним людям: вот уже двадцать лет снимаю на лето дачу то у одних, то у других. Хозяева этих скромных домиков труженики — днем на производстве в ближних краях, вечером около дома, в огороде, в саду.
Здесь, в Звенигороде, свела меня судьба с двумя прекрасными женщинами, тоже пережившими войну. Это Лизавета Тимофеевна и Аксинья Кузьминична. Одна живет здесь, другая приезжала летом, дачницей.
Примут ли они, признают ли себя в написанных мною портретах,— все же это не фотография, а живопись. Многое из рассказанного ими вошло в эту книгу. Еще дороже, чем воспоминания, для меня их дружба, в которой каждая открывала богатство своей души. Разные натуры, но есть в них общее, для меня важное: они русские крестьянки. Такими они остались и расставшись с деревней, одна раньше, другая позже.
Много ценного укладывается в два слова “русская крестьянка”. Твердость и чистота нравственных устоев, принятых от предков и впитанных от родной земли, сила и стойкость духа, доброта и терпение, материнская мягкость и женская гордость.
Прошли эти женщины через страшные испытания: вынесли войну, сохранили детей, вырастили, поставили на ноги, исплакались, перетерпев горе, но не сломились, не опустили руки. Вместе с теми, кто сражался, они трудом своим и заботой, верностью и преданностью спасли Родину.
Мысли такие от них далеки, и скажи им это, удивятся,— потому что они великие скромницы и вообще мало думают о себе. Может, я не говорила бы этого об Аксинье Кузьминичне и Лизавете Тимофеевне, но ведь за ними стоят сотни, тысячи, сотни тысяч таких же.
Многое держалось и держится на них, и хочется верить, что душевное здоровье и чистота, переданные детям и внукам, помогут подняться нашему народу, уставшему от испытаний.
Сокрушающие бури принял на себя русский народ. Ломали бури под корень, порою вырывали с корнем, и завалы от буреломов еще не истлели на нашей земле, но глубинные корни свои народ сохранил.
Вынесли мы страшную войну, потери наши и поныне не сосчитаны, и не только в убитых они, а во многом другом также. Потеряны были надежды на перемену жизни, которую принесет выстраданный мир,— на справедливость и свободу.
И все ж поднимаются из глубин живительные соки, пробиваются вновь от глубинных корней ростки надежды... Только бы не сломать, сберечь, дать окрепнуть и вырасти.
Отрываюсь от мыслей, от речных далей и вижу, как спускается к мосту худенькая женщина в голубом платье с бидоном в руке. Узнаю Лизавету Тимофеевну. “А я на ключик пошла, да решила: зайду сначала к вам, может, уехали”.— “Ну как я могла — не простившись?” Зову к себе, нет, уже поздно. Так и прощаемся — на мосту. То я дойду до ее конца, то она идет обратно со мной. Говорим о детях, о внуках, о ручной ее белке — убежала из сада, не поймали бы мальчишки.
О многом мы думаем согласно. Лизавета Тимофеевна говорит, что в конце жизни особенно начинаешь любить все живое — “аж сердце щемит”. Мне тоже ведома эта пронзительная любовь. Даже тех, к кому ранее была полностью равнодушна, кого, случалось, бездумно убивала, — ос, пауков, — не трогаю, выручаю из беды и стараюсь не наступить на переползающего дорожку.
“А людей,— спрашиваю,— жалко?” — “Людей не так, люди сами себя защитить могут. Несчастных, конечно, жаль. Однако зла люди творят много, а звери и птицы зла не знают”.
Вспомнила, как на днях кто-то спустил в реку картонную коробку с кошкой, как намокла коробка и погружалась в воду, плывя по стремнине, а кошка едва держалась на углу и, уцепившись за стенки, жалобно мяукала, умоляя о спасении. С берега смотрели: кто бранил мальчишек (их, конечно, проделка), кто смеялся, кто ждал с интересом, как кошка утонет. Но рыбак с лодки зацепил удочкой, причалил коробку, спас. Говорили, что сделали это вовсе не мальчишки, а владелица дома, у которой дачники оставили кошку.
Мы еще на мосту, у берега, совсем близко от нас копошится в прибрежной воде что-то большое, темное. Водяная крыса! Грызет сочные стебли осоки, не обращая на нас внимания. Рядом останавливается полная женщина в платочке, спрашивает: “Внутрия?” Да, нутрия. Здесь их разводят, но правильно называть не научатся. Крыса не отплывает, делает свое дело. “У нее небось тут нора близко и дети есть”. В глазах женщины блеснул алчный огонек. Может, думает: хорошо бы поймать “внутрию”, откопать нору с детенышами — вот и начало завода.
Лизавета Тимофеевна тянет меня за руку обратно, к середине моста — сейчас толпу соберем, еще начнет кто нутрию ловить. Здесь, на чистом свете, среди реки, дальше от берега, глаза у Лизаветы Тимофеевны ярко-голубые. Говорю ей: “Глаза, как у молодой”. Ей приятно, улыбается, но вежливость требует возразить. “Какая уж молодость? — Потом рассказывает: — Недавно шла тоже на ключик — с голубым бидоном, и платок голубой, и платья на мне эта, голубая. Навстречу отец Никодим: “Ах-ах-ах, и вся-то она голубая, и глаза голубые — настоящая незабудка”. Смеется”.
Ей приятно, что заметили, взглянули, любуясь, похвалили. Ведь это бывает редко, а в жизни ей недостало любви, ласки и восхищения