Лопнули почки, деревья окурились зеленым дымом. В воскресенье завод Орджоникидзе проводил свою весеннюю эстафету. Растянулись по улице Гагарина этапы, трепетали флаги, попрыгивали, разминаясь, легконогие спортсмены. Громкоговорители передавали парад, происходивший где-то у начала улицы, доверчиво назывались во всеуслышание цеховские имена. Но ведь это так опасно (Лена сжалась) — в человеке жив реликтовый страх, что кто-нибудь чужой сможет нанести ему вред через звук беззащитного имени или через изображение, и даже на Доске почета висеть согласится не каждый. Лена оглянулась: но никто тут ничего такого не страшился, улица по-хозяйски была захвачена бегунами, воздух громыхал заводским радиовещанием — тут все были свои.
Мы тут все свои, заводские, ясно? Это наша улица, и дома эти наши, и магазины, и киоски с мороженым, и троллейбусы. И мы тут не какие-нибудь нейтральные, посторонние друг другу горожане, мы — свои. А вы, чужие, бойтесь соваться в нашу краянку!
Лена стоит на тротуаре, чужая, никого не знает в лицо и боится, что это заметят. Хочется скорее примкнуть к этому неуязвимому обществу — своим. Закапал дождь, дочка спросила, откуда он капает. С неба. «А кто его туда набросал?»
Лена сидела одна на кухне за столом, чувство «я ненавижу тебя» переполняло ее, требовало высвобождения. Уже много раз она готова была пойти и сказать: «Я тебя ненавижу». И не хватало… мужества? Честности? А может, самой ненависти не хватало?
Наверное, это обидно было бы услышать. Видеть, знать — одно, а услышать — другое. Слово отсекает оттенки, оно однозначнее правды — значит, вовсе ложь.
Да и так ли уж важно, в конце концов, ее чувство, чтобы кричать о нем вслух? Она взяла обрывок бумажки, написала: «Я ненавижу тебя». Страшно стало читать, слова жглись. Она скомкала бумажку, бросила в ведро. Топорщились, кололись, колом торчали оттуда злые буквы. Достала бумажку, расправила, густо зачеркала — и тогда выбросила. Снова достала этот комок, положила в раковину, подожгла спичкой.
Сгорела ненависть.
Соседка Валя решила больше не вызывать к «ребенку» врача — пусть… Но врач, сказала она, все равно приходит — сам. Посмотрит «ребенка», выйдет в прихожую и, присев на корточки, записывает что-то в тетрадку, подложив свой «дипломат». Пишет, пишет, а потом задумается, задумается… Валя его спросит: «И о чем вы там всё думаете?» А он тихо: «Думаю, как бы ему помочь…»
Дрогнуло сердце, Лена с тех пор как увидит из окна — идет по двору молодой человек с «дипломатом», так и гадает: он? Уже раза четыре видела одного. Наверное, он. Ходит, сердечный, по вызовам. Вызовов много, детей уйма, ужас! (Еще бы, сливки есть, и рожают бесстрашно все новых и новых, убежденные, что так оно в мире всегда и пребудет.) Наверное, он. Свои-то, околоточные мужики не носят «дипломатов». Собираются во дворе по вечерам и часами беседуют, стоя кружком.
Дочка вышла во двор с маленькой машинкой. Беда с этой машинкой, всем она нравится. Вот рыжий братец догнал обидчика, отнявшего машинку, заботливо вернул ее девочке и потом долго стоял перед нею с кротким видом — упивался своим великодушием. Эти благородные порывы знакомы всем хулиганам. Рыжий стоит перед девочкой, великодушие его разрастается снежным комом, да и должно же развалиться, не вынеся собственной тяжести. Спустя полчаса он потихоньку стянул у нее эту машинку и снес ее домой.
Пора, впрочем, забирать дочку. Лена вышла во двор; тронулась и притормозила, поравнявшись с Леной, машина слесаря. Он выглянул поздороваться. Сизый селезень, называла его Лена про себя. Лицо его было полно закоулков, в которых таились оттенки многих чувств, они складывались по-разному, переливаясь, как сизое оперение, и читать с его лица эту повесть, наверное, не наскучило бы долго. Вместе с приветствием на его лице прочитывалось: «Смотри, а у меня машина, а ты не знала?» — совершенно мальчишечье, и: «Что это на цепочке у тебя, талисман, да?» — любопытное, и: «Сразу видно, что ты молодец!» — ухажерское, на всякий случай, и: «Уважаю таких» — одобрительное бюргерское. Да каких?! А по-за мусорными кучами новостройки гоняли друг друга растленные городские кобелишки, весна их одолевала приступами неисполнимой любви.
Притча: приехал в город цирк, и афиши возвестили, что человек будет залезать в бутылку. Народу собралась толпа, вынесли на арену бутылку, вышел и обещанный человек. Походил-походил, позалезал-позалезал — не залез. Ушел. Публика возмущаться, а ей: кто вам обещал, что он залезет?