Читаем День рождения покойника полностью

Об изгрызенных туфлях, о безвозвратно попорченных ножках у мебели, о неистребимых пятнах на паркете… — о многом еще можно было бы сказать, перечисляя те убытки, которые понес профессорский дом за время пребывания в нем Джека.


И все же, как ни странно, его любили. Стонали, но любили!

Он был такой простодушный балда. Он так распахнуто радовался всему и всем на свете. Такая обаятельная восторженная глупость сияла в его карих глазах! Такое ликующее удовольствие быть на этом белом свете — бегать, грызть, мочиться, красть, попрошайничать, гоняться за кошками, облаивать машины, крушить посуду, рыться в помойках, валяться по полу, — такую ослепительную, дикарскую радость бытия излучал он, что — когда не стало его в профессорском доме — стало в профессорском доме сумрачно и тихо. Чинно, чисто и скучно стало — как в никем не посещаемом музее.

И профессор-старик, самый изо всех не кичливый и веселый, который больше других понимал Джека, — вдруг непонятно почему загрустил. Подолгу не мог сосредоточиться на своей работе. Да и сама работа — страшно сказать — вдруг стала казаться вовсе не такой уж важной и нужной людям, как думалось раньше…

А дочка профессора сделалась вдруг ни с того ни с сего раздражительной и беспокойной — после того, как не стало Джека. Потом вдруг опасно притихла. Сонно, смиренно и сыто стало усмехаться на все вопросы, все позднее и позднее возвращалась с бесчисленных своих семинаров, симпозиумов и конференций…

А у жены профессора, — должно быть, от тишины и покоя, воцарившихся после Джека, — разыгрались вдруг мигрени. А потом стал пошевеливаться камень в почке. Она как-то разом вдруг подурнела, пожелтела, скисла. При любимейшем раньше слове «диета» махала теперь рукой с озорством и бесшабашностью совсем уж старушки.

А зять профессора — еще тоньше и обидчивее стал поджимать по всякому поводу губы. Чуть что — запирался в своей комнате. Работать якобы над диссертацией. Добывал там из-за книг бутылку коньяку и подолгу, мрачно принимался пить, косясь на свое отражение в зеркале и сладко-ехидно рисуя в воображении картины своего дерзкого ухода из этого дома — дома, куда шесть лет назад он пришел исключительно ради диссертации, до сих пор, кстати, не написанной, — подавив в себе и собственную гордость (которая еще была в нем в те годы), и брезгливую неприязнь к профессорской дочке, — все в себе подавив, кроме лакейства.


С самого, конечно, начала ясно было: Джек не жилец в этом доме.

Список совершаемых им злодеяний рос день ото дня. Преступления приобретали все более тяжкий, даже, можно сказать, циничный характер. Час расставания Джека с профессорской средой обитания надвигался неумолимо.

…В тот роковой день он чинно прогуливался с домработницей на поводке вдоль улицы и вдруг увидел, что мимо него с воем сирены несется машина «скорой помощи». Это и был конец.

Джек, как нетрудно догадаться, рванул на перехват ненавистного врага! Да ведь так, обалдуй, рванул, что выдернул бедной старушке домработнице ручку из плечевого сустава!

Старушку, конечно, следует пожалеть. Ни в чем не повинна старушка. Но нужно ведь и Джека понять!.. Чистокровнейший дворняга, у него в крови была эта лютейшая неприязнь ко всякого рода самобеглым коляскам. А тут — представьте себе — несется четырехколесное, да еще завывая, да еще мигая фонарем, да не соблюдая еще при этом правила уличного движения!.. Всякий бросился бы, согласитесь, будь он на месте Джека. Я бы лично — непременно бросился.

Домработнице плечико вправили, но она предъявила ультиматум: «Или — я, или — этот…»

Смешно было рассчитывать, что в споре с такой дефицитной старухой победит безродный пес. Поэтому Джек, коротенько погрустив, взбодрился затем и вдарился в чудовищное, отчаянное, развеселое безобразие!

«Мы расстаемся, но вы меня запомните надолго!» — такая, мне думается, идея руководила Джеком, когда он в последний свой день громил профессорскую квартиру. Драл занавеси на окнах, жевал покрывала; в мелкие клочья растерзал драгоценную (за 20 лет) телефонную книжку хозяев; обрушил со шкафа ящики с коллекционной керамикой; изгрыз четыре тома Всемирной литературы; оборвал, где мог, провода; повалил торшер в спальне и разодрал абажур; когтями истерзал обивку на антикварном полукресле работы Гамбса (Да, да! Того самого, который у Ильфа-Петрова!..), повсюду, насколько хватило пузыря, расписался и, наконец, в крайнем изнеможении свалился на коврике у дверей.

Конечно, это была истерика.

И один только старик профессор понял это.

Женщины, откуда-то вернувшиеся, дружно завизжали, что Джек — бандит, хулиган и хам, каких свет не видывал.

Зять своего тестя, обозлившись на Джека за пустые бутылки, которые тот выкатил из-под дивана на всеобщее обозрение, предложил свезти пса на улицу Юннатов, чтобы его там усыпили.

И только профессор, долго молчавший и только хмыкавший при виде окружающего разора, сказал вдруг Джеку: «Экий ты, оказывается, нежный, брат…» — и положил ему руку на лобастую голову.

Джек не пошевелился и даже не открыл глаза. Лишь вздохнул прерывисто — как ребенок после долгого плача.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже