Читаем День рождения покойника полностью

Разумеется, обнаружились мгновенно и ретрограды. Но очень скоро и они вынуждены были умолкнуть, убедившись, что, во-первых, вход в филармонию строжайшим образом разрешен только в галстуках, что, согласитесь, уже само по себе не могло резко не влиять на культурный уровень чертовчан; что, во-вторых, неукоснительно соблюдается правило, на котором особо настаивал Тщетнов и которое во множестве было развешано на стенах в фойе филармонии: “Вход в зал с пивными кружками и закуской воспрещен!” и что, в-третьих, больше двадцати кружек одному лицу категорически не отпускается.

В-четвертых, и, может быть, в самых главных, комиссия, организованная по настоянию ретроградов, не могла не засвидетельствовать, что, цитируем: “...в помещение буфета музыка доносится отчетливо и, напротив, в зале не ощущается никакого шума, производимого буфетом. Многие из посетителей буфета сознательно заходят в зрительный зал. Из десяти, опрошенных комиссией, лишь двое находились там в поисках туалета, остальные, как объяснили, пришли добровольно — посидеть на мяконьком (двое), поглядеть на артисток (шестеро)...”

Иначе сказать, даже ретрограды были вынуждены признать, что довольно отчетливо обрисовывается и немалая культуртрегерская миссия тщетновского заведения.




“Василий Пепеляев сидел, по обыкновению, в ложе бенуара и изо всех сил предавался...” — так с удовольствием подумал о себе Василий, усевшись в ложе бенуара после того, как он выпил десять кружек пива, ознакомился со славным творческим путем чертовецкой филармонии, отраженной в диаграммах и фотографиях артистов, посидел на колченогом парчовом диванчике в фойе, пострелял из духового ружья в тире, заглянул в кабинет директора, туалет и за кулисы и купил с рук у въедливо-вежливой


старушонки тощую программку за 25 копеек.


Поскольку Василий как следует не знал, чему следует предаваться в филармониях, он изо всех сил предался сладкой дремоте, полной благодарных прислушиваний к собственному чреву, в котором обреталось, как сказано, пять литров довольно божественного напитка.

Ему нравилось в филармонии.

Здесь было прохладновато, сумеречно и никто никому не мешал.

Те человек двадцать, которые пришли сюда, видать, не только за пивом, сидели, тихо и тесно сгрудившись возле самой сцены, шуршали по-мышиному программками, а если и вдаряли в ладоши, то очень прилично — не как в каком-нибудь кабаке, а как, вот уж правильно, в филармонии. Слова “браво” и “изумительно” они кричали шепотом, а чувства, одолевавшие их, по большей части выражали улыбками, обращенными друг к другу, и безмолвными воздеваниями рук где-то на уровне грудей. Судя по всему, это была какая-то тихая, неопасная для общества секта — вроде любителей канареечного пения.

Музыканты тоже вели себя прилично. Не шумели и не орали на весь зал — чутко учитывали, что в зале не только их слушают, но и отдыхают после тяжкой пивной повинности.

Вообще — хорошо было.

Больше всего в новой своей жизни беспокоило Василия не то, что его не признают за живого человека, или, наоборот, признают, но не за Пепеляева. Больше всего его огорчало, что чересчур уж какая-то мятежная жизнь для него началась. Некогда, невозможно да и негде стало что-нибудь хорошее, как прежде, подумать, важное... Разбрестись, как бывалоча, мыслию по тупичкам и коридорчикам, по проулочкам и закоулочкам мирового здания, восхититься огромностью всего сущего, смешной непостижимостью его! Пылинкой, соображающей букашечкой почувствовать себя и, горько жалея себя, поуважать...

Хорошая мысль, как известно, в пустую голову приходит. А уж какая хорошая могла теперь посетить Василия, если башка его изо дня в день все бестолковее зарастала изнутри, как бурьяном, досадными какими-то кисленькими мыслишками о людской глупости, копеечности, трусости, о несправедливости, устроенной людьми среди людей!

Знал все это Василий Степанович и раньше, но как-то издали, что ли. В прошедшей жизни ему не до этого было. И казалось, что не касается его это никак. Он рос, внимательный сам к себе, мужал с бабами, отдыхал в раздумьях о мировой катаклизьме, премного был всеми и всем доволен, поскольку все и всё никак его духовному произрастанию не вредили. Но вот случился, как назло, этот никому не нужный пожар, и все переменилось.

Вася, как будто и вправду в огне побывавший, чувствителен стал к жизни — как облупленный. Как будто взамен сгоревшей, заскорузлой наросла на нем кожица нежненькая, до того тонюсенькая и раздражительная, что каждое глупое слово, каждый перепуганный взгляд в его адрес, каждый даже помысел о нем — отпечатывались теперь в душе Пепеляева, как розга на трепетной ягодице.

И еще потому чересчур уж прокурорски стал относиться Пепеляев к людским отдельным недостаткам, что именно они, носители этих родимых темных пятен, Васю-то самого фактически за Васю не принимали. Отказывали ему в этом заслуженном праве.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже