— …..?! — спросил он, быстро пробуждаясь и с удивлением обнаруживая, что он спал, сидя на краю постели и держа в ладони руку Анны Петровны.
— …Нежно склонясь над ручьем, — отчетливо произнесла женщина, не отрывая глаз, — дремлют плакучие ивы. Нежно склонясь над ручьем… — она мечтательно, но и иронически улыбнулась. — Это очень старый романс. Простите, я не думала, что — вслух.
Замолчала надолго, потом опять пробормотала:
— Где ж ты, голубка родная… грустные сны навевая… — и открыла глаза. — Забыла! Расскажите мне лучше о вашей… — она помолчала, медленно подыскивая нужное слово, — о вашей избраннице. Если можно. Это можно? Она должна быть хорошим человеком наверное.
Виктор юмористически прокряхтел что-то. Долго и занудно скрипел стулом. Однако, помедлив, все же заговорил, не без охоты…
— Не знаю, ей-богу, что говорить. Ну, зовут ее Валя. В этом году кончила историко-архивный…
А Анне Петровне мгновенно вдруг сделалось скучно и зло-одиноко. Она не могла уже, как бы этого ни хотела (а она, оказывается, и не очень-то этого хотела…), представить ее воочию.
Ей, Анне Петровне, и так было, оказывается, ясно — со всей нелепой, грубо-материнской ясностью, — что эта неведомая Валя
О, Анна Петровна, пожалуй, неплохо знала ту, что могла бы быть женщиной, единственной для Виктора! Но, увы, она осталась там, наверное навеки, — отстала на полвека с лишним и осталась там… —
…брести ранним летним утром по белесому проселку за Окой, с наслаждением макая босые ноги в пуховую, уже теплую пыль, меж невысоких невзрачных хлебов, сквозь которые озабоченно проглядывала серая, заколевшая от зноя земля, под чистейшими, опрятно-голубенькими небесами, так вольготно распростертыми над и вокруг нее, что ее иногда даже слегка пошатывало этим простором, — шла, опустив глаза, с видом задумчивости, но на самом-то деле ни о чем в особенности не думая, слушая лишь, как бродит по лицу улыбка, как хмурой сладостью тяжелы веки после почти что бессонной ночи, как все настойчивее греет, уже нежно язвя скулу и надбровье, солнце, к этому часу уже порядочно приподнявшееся и ставшее похожим на небольшой, но исступленно и яростно сияющий размыв в небе, при одном взгляде на который пепельным мраком забивало очи, а потом — долго еще бродили перед взором какие-то неохотно истаивающие угольно-черные лохмотья, отдаленно напоминающие облака, и часто повторялась, то исчезая, то вновь четко возникая, фигура колеса, словно бы очерченная черным быстрым грифелем…
Дорога почти незаметно нисходила к далекой еще реке.
Она, дорога, и сама-то была подобна реке — с этим ее дремотным долгим извивом, в окружении этой покойной, плавно, невысоко вздыхающей равнины, казавшейся в этот час совершенно безлюдной, но, разумеется, только
Солнце еще светило по земле вкось, и все вокруг было сочно взрыто тенями. Озерцами прозрачной зеленоватой прохлады были наполнены каждая ложбинка, и каждый овражек, и межа. Каждая в отдельности травинка празднично, истово зеленела, и от каждой травинки четко печаталась рядышком ее крохотная новехонькая тень.
Влажно курчавились, слегка серебрясь, кроны деревьев, обозначая своей прерывистой чередой еще не видимый глазу берег Оки.
Особняком мрачновато глядела дубрава — подобием крутого, сильного облака, грузно севшего в поля. И хмурая, по-ночному сырая тень еще синела в соседстве с нею.
Радостно перекликались какие-то птахи в хлебах.
Мощный куст татарника бесстрашно сиял на лысом бугре, весь обильно облитый росой, весь во множестве ртутно-сияющего бисера, который делал его похожим на какую-то азиатски изукрашенную новогоднюю елку.
То и дело порывался, но тотчас сникал и вновь, не унывая, порывался юный ветерок от реки…
Все окрест, еще не угнетенное зноем, было оживленно, тихо-весело и полно того сияющего деятельного счастья, которое присуще только природе и только ранним летним утром накануне знойного дня.