Он живо представил, как среди зимы заявляется к нему внучка с хахалем под ручку — такая вся ладненькая, в дубленочке — звонко кричит: «Здравствуй, деда!» — а глазки у нее так и сияют! — и настроение у Роберта Ивановича, и без того замечательное, стало еще замечательнее, хотя в винный отдел стояла, конечно, очередь.
Роберт Иванович вздохнул. Сигарету, почти что недокуренную притушил и в карман сунул — пристроился в хвост. Вот тут-то все окончательно и началось.
…До Фаины-продавщицы оставалось человека три с половиной, когда услышал вдруг Роберт Иванович, что грызет ему ногу чуть ниже колена какая-то ужасающая, очень оживленная боль. Он даже носом засвистел. Хотел было, не отходя от прилавка, штаны спустить и полюбопытствовать, что это за гангрена у него такая, но — Фаину пощадил: все-таки женщина как никак, хоть и продавщица в винном отделе… Кое-как мужественно достоял.
Из магазина, ремень расстегивая, вылетел — а тут тоже какие-то женские особи шляются! Просто так штаны не сымешь. Пришлось еще метров сто ковылять, до кустиков.
Там-то, наконец, он ватные свои штаны рассупонил, спустил и — дым, — товарищи! — прямо-таки страшенными клубами рванул оттуда!!
Он, оказывается, все это время потихоньку горел.
Он горел до этого момента потихоньку, а когда штаны спустил и образовался доступ кислорода к очагу загорания, то полыхать принялся уже натуральным, буйным пламенем!
Пока скидывал сапоги, пока пытался стянуть штаны (а завязки на щиколотке завязались, понятно, намертво), пока шарахался по кустам в поисках лужи, — огонь горел. Рана получилась за это время — ладонью не прикроешь.
Он окурок недокуренный, вместо того чтобы в урну кинуть, в карман сунул. К тому же и не погасил. Вот и результат.
Домой он прихромал через час. Гости уже нервничать стали, скучать. Но когда он им рассказал про пожар, они снова развеселились. Стали наливать и давать наперебой советы.
Один, например, сказал, что очень моча помогает.
Другой сказал, ерунда. Только сода. А вот какая — каустическая или питьевая — так и не вспомнил.
Третий сказал, что лучше всего помогает ото всего — зола. Можно — снаружи. Но можно и внутрь. Если размешивать ее понемножку с портвейным вином и принимать по чайному стакану как можно больше раз в день.
Четвертый не знал, что и посоветовать. Не унывай, сказал. Внучка подумает, что это так и надо: одноногий дед.
А пятый уже спал.
Закидуха горел впервые, а в медицине был не очень силен. Поэтому всем советам он последовал сразу. А сверху он рану облил еще и детской болтушкой от диатеза, которая года три стояла в сарае без дела. И праздник продолжили.
Праздник продолжили, а дня через три, под вечер, Роберт Иванович Закидуха постучал в двери нашего дома.
Лицо его стеариново светилось в сумерках. Шага за два было слышно, как от него пышет жаром.
Он сказал, что у него температура какая-то — тридцать девять и восемь — и что надо бы, наверное, съездить в Москву, что ли, чтобы наложили хоть хорошую повязку… В общем, сказал, не можем ли мы до завтра приютить у себя Федьку. Джек-то с Братишкой не пропадут, а Федька еще маленький, он привык в тепле. А ливерную колбасу для него, не беспокойтесь, он сейчас притащит.
Он притащил колбасу, уехал и — вернулся из Москвы чуть не через пять ли месяцев. Поскольку, как и следовало ожидать, угодил в больницу.
Вот так Джек, Братишка и юный Федя оказались на нашем попечении. И все вместе мы стали коротать зиму.
И рассказ мой — о том, как замечательно мы коротали эту нашу веселую, грустную, тревожную, счастливую зиму, а вовсе не о Роберте Ивановиче Закидухе, как, может быть, подумали некоторые из вас. Это вовсе, кстати, не означает, что когда-нибудь я не расскажу и о нем — о пылком пьянице и мрачном добряке, которого не зря, конечно же, дарили своей любовью такие разборчивые в людях звери, как Братишка и Джек.
Братишка и Джек были родные братья. В это трудно было поверить, видя их рядом друг с другом.
Братишка был весь чисто-белый, лишь с черным седлышком на спине и неким подобием темных очков на морде. Джек — был окрашен в тот ровный и словами непередаваемый пего-буро-рыжий колер, который присущ большинству русских дворняг и который мне больше всего хотелось бы определить словом «муругий», если бы я в точности знал, что это прилагательное означает.
Родила их безымянная огненно-рыжая вислоухая маманя в начале лета под домом Ангелины Ильиничны Моевой, милейшей и тишайшей старушки-хромоножки, отставной художницы.
Не могу сказать, какой художницей была в свои лучшие годы Ангелина Ильинична, но дом ее в описываемые времена пребывал уже в большой никудышности. Трухлявые, старчески дрожащие лестницы, полупроваленные полы, а под домом — сырость, мрак и дружные заросли каких-то поганых, покойницкого цвета грибов, словно бы из бледных кошмаров возникших…